Гангутцы - Владимир Рудный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пружиня ноги, унтер прыгнул к Богданову.
— Полундра! — крикнул меньшой.
Богданов отскочил. Унтер резко свернул к заливу, в воду.
— Не тронь! Он живой нужен! — Богданов, отталкивая автомат меньшого, бросился в воду.
В два прыжка он настиг унтера, обхватил и потащил к берегу.
Унтер отчаянно отбивался. Но вырваться из железных объятий матроса он не смог.
Тогда он вспомнил про нож на поясе матроса.
Унтер дотянулся до ножа рукой, выхватил его и вонзил Богданову в спину.
Богданов остановился, но не расслабил рук, превозмог себя и, трудно ступая, пошел, потащил унтера дальше.
Унтер с лютой злобой смотрел ему в лицо. Свободной рукой, закинутой за спину Богданова, он наносил ему новые удары… Но Богданов не выпускал унтера. Он донес его до берега и там, не разжимая объятий, упал.
Падая, Богданов увидел Щербаковского. Лицо мичмана было искажено.
— Не тронь… «язык»… — прохрипел Богданов.
Унтер высвободился из внезапно ослабевших рук… Но неожиданно для всех Думичев, именно Сергей Думичев настиг унтера, прикладом раскроил ему череп и, как падаль, толкнул в воду.
Подбежал Богданыч, вытащил из спины друга нож.
Он срывал с него одежду, спеша добраться до раны.
Щербаковский приподнял Богданова на руки. Богданыч стал перевязывать раны.
— Не надо… — шептал Богданов. — Сына не забудьте…
Они склонились над ним. Богданыч нагнулся к его губам, стараясь уловить последние, еле слышные слова:
— Люба… Борисом назовите… Как капитана… Зарембе часы…
Вчетвером — Богданыч, Думичев, Щербаковский и Желтов — отнесли тело Богданова на барказ, накрыли короткой шинелишкой, в которой он воевал еще на Даго, и гарнизон Фуруэна отправился на Хорсен.
На кладбище, возле санчасти, Богданыч и Думичев рыли могилу. Бруствером окружили они яму. Бруствер подымался все выше, а Думичев и Богданыч, уже скрытые по плечи, все продолжали долбить и ломать хорсенскую твердь. Каменистая, трудная, скрипела под заступом земля.
— Последний твой окоп, Сашок, — приговаривал Богданыч; он все корил себя, что послушался большого и не полоснул проклятого унтера из автомата.
— Окоп рыть много легче, — сказал Думичев дрогнувшим голосом и отер пот.
Хоронить пришла вся резервная рота — гвардия отряда. Пришел весь гранинский штаб. Пришел и Борис Митрофанович Гранин.
Похоронили Богданова в тельняшке, которую он вынес со дна моря, в шинелишке солдатской, простреленной на Даго, и с пилоткой-недомерком, которая была на нем, когда он навещал Любу.
Над могилой Богданова резервная рота дала троекратный салют…
Никто не ругал Думичева за расправу с унтером.
Только Гранин после неприятного телефонного разговора с Барсуковым жестко сказал Щербаковскому:
— Опозорились мы, мичман, перед Кабановым. Доложили одно, а вышло другое. И героя такого потеряли. И задачу не выполнили…
— Он п-исьмо получил, — оправдывал Думичева Щербаковский. — Отца с матерью ф-ашисты загубили…
— Знаю, мичман. Много сейчас горя, Но дисциплину, дисциплину надо держать. Приказано: послать тебя со взводом резервной роты на Ханко. Зайди в дом отдыха, захвати, кто там есть из твоих людей, и отправляйся в распоряжение штаба. Покоя не будет ни тебе, ни мне, пока не раздобудешь подходящего «языка».
Глава четвертая
Лети, орленок!
Алексей Горденко пролежал в госпитале три недели, страдая от мысли, что на Хорсене воюют без него.
Перед его ранением в отряде прошел слух, будто Гранин собирает группу смельчаков в рейд на Подваландет. Щербаковский обещал Алеше в случае чего иметь его в виду в первую очередь. И вдруг этот проклятый осколок!
Алешу привезли в госпиталь в тяжелом состоянии. От потери крови он ослабел. Он часто впадал в забытье, бредил в полусне. Когда его несли с пристани в санитарную машину, он беззвучно звал все время Катю. Но Кати среди санитаров не было. Носилки несли незнакомые люди. В госпитале Алеша покорно дал себя раздеть и слабо улыбнулся кудрявой беленькой девушке, которая склонилась над ним.
— Катя, — прошептал он снова, — Катя, это ты?.. «Самому отважному»…
Беленькая медсестра Шура вначале подумала, что раненый старается угадать ее имя. Потом она поняла, что раненый в бреду повторяет имя другой девушки, но ей и в голову не пришло, что эта девушка ее сослуживица и подруга Катя Белоус, назначенная с группой медицинских сестер дежурить в доме отдыха на Утином мысу. Беленькая Шура понесла вещи раненого в кладовую. Там, извлекая из карманов бушлата документы, всякие записки, расческу, деньги, все, что следовало сдать по описи в канцелярию, беленькая Шура нашла карточку с надписью:
«Самому отважному». Она сразу все поняла. Так вот какую Катю вспоминает раненый! Как жаль, что Кати нет сейчас в госпитале. Ее бы обрадовало, что фотография попала в руки такому парню!
Одного не знала беленькая Шура: не знала, что фотографию надо было показать Алеше. Ведь Алеша не видел, как Щербаковский вложил эту фотографию ему в бушлат… А беленькая Шура, поохав и поахав, отнесла фотографию Кати в канцелярию и вместе с расческой, документами и ста десятью рублями вписала в реестр принятых на хранение вещей раненого краснофлотца Горденко Алексея Константиновича.
В тот же час беленькая Шура разнесла по госпиталю весть, что из гранинского отряда поступил новый раненый, парень геройский, молодой, красивый и по уши влюбленный в медицинскую сестру Катю Белоус.
Алеша поправлялся. За ним ухаживали все сестры, и особенно Шура. Она подарила Алеше на память ранившим его осколок. Прикованный к койке, Алеша вертел в руках этот кусочек стали. Таким же кусочком стали враги убили отца.
Алеша вдруг ярко представил себе отца: в мичманке, в синем выутюженном кителе с литыми начищенными пуговицами — их очень ценили в доме, — с двумя шевронами сверхсрочнослужащего на рукаве; молодого, на вид куда моложе мичмана Щербаковского, хотя, пожалуй, отец был много старше Ивана Петровича; он никогда не носил бороды и потому всегда казался молодым. С корабля домой отец приходил веселый, чисто выбритый, дурашливо докладывал матери: «Мичман Горденко прибыл в ваше распоряжение», — целовал ее и тотчас принимался за Алешу. «Что у вас за вид, юнга Горденко? — боцманским голосом шумел отец. — Форму одежды за вас будут соблюдать Минин и Пожарский, что ли? Штаны задраены на одну пуговицу. На корме пробоина. По заборам лазил, вижу. На полубаке сопли! А ну, мигом произвести большую приборку!» И утирал Алеше огромным платком нос, потом на все пуговицы «задраивал» штаны и требовал, чтобы мать немедленно «завела пластырь» на «пробоину» в штанах, разодранных в уличном бою…
Каждый день во время врачебного обхода Алеша просил:
— Пустите меня в дом отдыха на Утиный мыс. Я совершенно здоров. Там подлечусь и вернусь на фронт…
Врач посмеивался:
— Отлично, юноша. Такое состояние больного — первая гарантия его быстрого выздоровления.
А беленькая Шура поняла эти просьбы по-своему. Она думала, что Алеша знает, где находится Катя. «Счастливая Катя! Как он ее любит!» Шура готова была помочь юноше, но Алеша Катиного имени больше не поминал, он только всматривался в каждого человека в белом халате, ожидая, что вот-вот придет Катя Белоус. Тогда беленькая Шура подумала: «А вдруг я ошиблась? Он даже не знает Катю! Получил ее карточку в посылке — и все!..» Беленькая Шура прихорашивалась и все ждала, когда же заговорит с ней ласково Алеша…
Однажды, когда врач разрешил Алеше встать с постели, беленькая Шура принесла костыли. Алеша отбросил их:
— Я не инвалид.
Он осторожно опустил ноги на пол, надел шлепанцы, уцепился за спинку койки, встал, шагнул, едва не заплакав, обнял бревенчатую подпору подземелья и бессильно обвис на ней.
Шура и раненые на других койках улыбались.
— Глупый, возьми костыль…
Алеша упрямился. С трудом вернувшись к постели, он молча лег.
Шура сжалилась и принесла ему толстую суковатую палку.
Алеша, опираясь на палку, робко заковылял по палате. А потом осмелел и уже не стеснялся заглядывать в соседние отделения. Он ходил от койки к койке, разыскивая знакомых.
Политрука Гончарова уже отправили в Кронштадт, а остальные выписались. Раненые поступали теперь больше всего издалека — вывезенные мотоботами, шхунами и «охотниками» с Даго и острова с трудно произносимым, но романтическим именем: Осмуссаар.
На Гангуте редко встречались запасники, пожилые бойцы. Алеша до этого находился среди кадровых матросов и солдат. С Даго пришли солдаты постарше, которые пережили горечь отступления. Эти люди не могли, а вернее — не хотели шутить. Они ругали море, штормы, перенесенные на мотоботах, подземелье и тех, кто выдумал это подземелье, кто лишил их солнца и дневного света, — ругали все, словно этим можно было облегчить боль, уврачевать глубокие раны души. Алешу они расспрашивали об отце и матери, потому что у каждого далеко отсюда осталась семья, и личная горечь, тоска, беспокойство — все это сливалось в их душах с большим горем родины.