Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая мировая война обозначила существенный рубеж в творчестве Ильи Эренбурга. Именно тогда он заговорил в стихах своим голосом. Корреспондент газет «Утро России» и «Биржевые ведомости» на франко-германском фронте, Эренбург увидел лицо империалистической войны — невиданные масштабы бессмысленного уничтожения людей и материальных ценностей, жестокость оккупантов, чудовищный быт войны. Все это вошло в его исступленные стихи и, несмотря на массу цензурных вымарок, открыто обозначенных нескончаемыми отточиями, осталось в книге «Стихи о канунах», которую Эренбург в апреле 1916-го послал Брюсову, надписав на вклеенной в нее литографии Диего Риверы: «Валерию Яковлевичу Брюсову И. Эренбург. 1916»[1133]. В «Стихах о канунах» уже не было и речи о каком-либо стилизаторстве, подражательности или поиске сюжетов — это стихи наполнены горечью, тоской, прозрениями и отчаяньем.
23 июня 1916-го Эренбург послал Брюсову для «Русской мысли» текст написанной в январе стихотворной «Повести о жизни некой Наденьки и о вещих знамениях, явленных ей» и стихотворение «Молитва», и 5 (18) июля 1916-го Брюсов написал в Париж большое письмо Эренбургу, копию которого, по счастью, сохранил:
«На берегу Клязьмы.[1134]
<в Париж>.
Дорогой поэт!Уже более трех лет (кажется) я не участвую в редакции „Русской Мысли“ и вообще никакого литературного журнала[1135]. Иначе, конечно, много раз, за эти годы, просил бы у Вас стихов. Не обращайте внимания, что я не пишу Вам писем, — не благодарю, напр<имер>, за присылаемые книги[1136], за кои всегда очень признателен. Как где-то говорит Пушкин: „любить Вас у меня есть время, писать к Вам — навряд“[1137]. А я искренне люблю Вас, т. е. как поэта, ибо как человека не знаю.
Это, однако, не означает, что я люблю Ваши стихи. Напротив. Говорю так откровенно потому самому, что люблю в Вас поэта и не хочу оскорблять Вас условными вежливостями. Недавно я написал то, что думаю об Вас, сделал из этого рецензию (причем, разумеется, многим пришлось пожертвовать, оставить только мнения без доказательств, но, как я доказываю свои мысли, ведь Вы угадаете) и послал эту рецензию в „Русс<кие> Ведомости“. К сожалению, я сижу безвыездно в деревне; поэтому судьбы моей рецензии не знаю. Думаю, что она будет помещена в газете завтра, в № от 6/19 июля[1138]. Тогда пошлю ее Вам и хочу верить, что мои попреки будут Вам приятнее иных похвал: сужу по себе.
Мой вывод — тот, который применим ко всем „избранным“, т. е. людям, предназначенным к поэзии: „Работайте!“. Без работы не бывает Пушкиных, Гете, даже Верлэнов (ибо первую половину жизни будущий Pauvre Lelian[1139] работал много, очень много), а ведь ниже Верлэна Вы быть не захотите, да и не стоит. Не соблазнят же Вас лавры какого-нибудь prince de poètes вроде Поль Фора[1140]!
Работайте! Вы можете достичь, хотя еще ничего не достигли. Впрочем, последнее — неправда, т. е. правда для других, не для Вас. Я-то (как и Вы сами) знаю, чего Вы достигли (и это уже не мало!), но другие еще это из
Ваших стихов не могут почувствовать. Работайте и учитесь. И, — личная просьба, не пренебрегайте музыкой стиха. Вы на футуристов не смотрите: они правее (более правы), когда пишут у-е-ы, чем когда рубят тупым топором все ритмы. Вся сущность поэзии — в сочетании звуков и ни в чем более. „Идея“, „содержание“, „чувство“ etc — все вздор, все для публики, для Музы одно: „звуки сладкие“, которые суть „молитвы“. Вы скажете, пожав плечами, что я сообщаю Вам элементарности, как младенцу. Нет! Я передаю Вам здесь эсотерическую тайну, немногим ведомую и еще меньшим числом понятую (Бальмонт[1141], напр<имер>, и знает, да не понимает). Если мне сейчас и не верите, все же слова мои запомните: когда-нибудь смысл их Вам откроется. Говорю так смело потому, что слова — не мои: они передаются в изустном предании от поэтов Атлантиды, через поэтов Египта, Греции, Рима, через Данте, Шекспира, Гете, Пушкина до наших дней. Поэзия есть искусство звуков, а не слов и, уж конечно, не понятий. А потом обнимаю Вас через тысячи верст и применяю к Вам, что Вячеслав Иванов писал мне:
„Тебе в Иакхе[1142] целованьеИ в Дионисе мой привет“[1143].
Дружески Ваш Валерий Брюсов».Это письмо Эренбург получил, находясь в Эзе возле Ниццы, когда уже прочел статью Брюсова о своих последних книгах. Всегда стремившийся к объективности критических оценок и столь чуткий к новизне формы в искусстве, Брюсов написал в ней: «Внимание И. Эренбург заслуживает главным образом серьезностью своего отношения к поэзии». Прося извинения у читателей, приведем здесь большие выдержки из статьи Брюсова по причине не только ее особой значимости для судьбы Эренбурга, но и в силу недостаточной известности читателю:
«Видно, что для Эренбурга стихи — не забава и, конечно, не ремесло, но дело жизни, которое он, худо ли, хорошо ли, пытается выполнить со всем усердием „раба верного“. Молодой поэт настойчиво хочет сказать „свое“ (что и есть последняя цель поэзии) и бесстрашно, беспощадно раскрывает свою душу перед читателями, в уверенности, что „высшая искренность и есть высшее искусство“. Нет поэтому у И. Эренбурга гладких стишков на темы, издавна признанные „поэтическими“, нет перепевов общепризнанных образцов поэзии и нет той ложной красивости и того дешевого мастерства, которые так легко приобретаются в наши дни широко разработанной техники стихотворства (вернее сказать, все это встречалось в первых книгах И. Эренбурга, но постепенно он сумел преодолеть соблазн поверхностного успеха). При первом чтении стихи И. Эренбурга скорее отталкивают читателя <…>. Но более внимательное чтение убеждает, что стихи И. Эренбурга — поэзия искренняя, что они не выдуманы, а выжиты, рождены в тоске и муках <…>. Основной грех всего творчества И. Эренбурга составляет его подчиненность теориям. Редко он отдается искусству непосредственно; чаще насилует вдохновение ради своего понимания поэзии. Сознательно избегая трафаретной красивости, И. Эренбург впадает в противоположную крайность, и его стихи не звучны, не напевны, а предпочтение поэта к отдаленным ассонансам (вместо рифмы) лишает их последней прикрасы. Боясь всякого лицемерия, всякой условности, И. Эренбург тоже заходит слишком далеко и почти исключительно изображает лишь отвратительное и в своей душе, и в окружающих. Всего более привлекают внимание И. Эренбурга гнойники верхов современной культуры. Выследить все позорное и низменное, что таится под блеском современной европейской утонченности, — вот задача, которую ставит себе молодой поэт. И он с решительностью хирурга, вскрывающего злокачественный нарыв, обнажает в своих непоющих стихах и тайные порывы собственной души, в которых не каждый решится сознаться, и все то низменное и постыдное, что сокрыто под мишурой нашей благовоспитанности и культурности <…>. Если бы все свои прозрения И. Эренбург был в силах облекать в подлинно художественную форму, мы уже имели бы прекрасного поэта. Пока же его стихи — только залог, в котором при внимательном рассмотрении угадываешь высокие возможности. И. Эренбург со своими десятью книгами, написанными корявыми, иногда непристойными стихами, среди которых редко мелькает сильное четверостишие или глубокая мысль, пока не написал ничего. Напишет ли он что-нибудь, достойное великого имени поэта? Мы не беремся предсказывать, но думаем, что это скорее можно ожидать от И. Эренбурга, нежели от авторов многих современных сборников стихов, изящество и „поэтичность“ которых соблазняют и читателей, и некоторых критиков».
Для того чтобы так написать о поэте, стихи которого по форме были безусловно далеки Брюсову, надо было обладать честной непредвзятостью взгляда и подлинной страстью к поэзии. Этими качествами среди всех статей, посвященных «Стихам о канунах», были отмечены лишь статьи Брюсова и Волошина[1144]. Но Волошин, не один сезон проведший на Монпарнасе, отлично знал Эренбурга — поэта и человека и, в отличие от строгого и педантичного Брюсова, глубоко чувствовал не только его художественную, но и психологическую природу[1145]…
Статья и письмо Брюсова 1916 года оказали серьезную моральную поддержку Эренбургу, и он ответил Валерию Яковлевичу совершенно искренним письмом, написанным в Эзе 7 августа с указанием своих парижских координат:
155, B-d Montparnasse, Paris.
Дорогой Валерий Яковлевич,Ваше ласковое письмо меня очень тронуло. Спасибо! Я вообще не избалован откликами на свои стихи. Ваши же слова были особенно ценны мне. Я внимательно прочел статью Вашу и письмо. Многое хотелось бы сказать в ответ, но я не умею писать писем. Написал Вам длинное, но бросил, вышло что-то ненужное, вроде полемической статьи. Скажу лишь о самом главном. Я не подчиняю свою поэзию никаким теориям, наоборот, я чересчур несдержан. Дефекты и свинства моих стихов — мои. То, что вам кажется отвратительным, отталкивающим — я чувствую как свое, подлинное, а значит, ни красивое, ни безобразное, а просто должное. Пишу я без рифмы и «размеров» не по «пониманию поэзии», а лишь п<отому,> ч<то> богатые рифмы или классический стих угнетают мой слух. «Музыка стиха» — для меня непонятное выражение — всякое живое стихотворение по-своему музыкально. В разговорной речи, в причитаниях кликуш, в проповеди юродивого, наконец, просто в каждом слове — «музыка». (Ведь в диссонансах она!) — Я не склонен к поэзии настроений и оттенков, меня более влечет общее, «монументальное», мне всегда хочется вскрыть вещь, показать, что в ней одновременно таится (формула), что в ней главного. Вот почему в современном искусстве я больше всего люблю кубизм. Вы говорите мне о «сладких звуках и молитвах». Но ведь не все сладкие звуки — молитвы, или, вернее, все они молитвы богам, но не все — Богу. А вне молитвы Богу — я не понимаю поэзии. Это, м<ожет> б<ыть>, очень узко, но не потому, что узкое понимание поэзии, а п<отому> ч<то> я человек узкий… Вот все самое важное, что мне хотелось сказать Вам. Между нами стена, не только тысячи верст! Но я верю, что она по крайней мере прозрачна и Вы можете разглядеть меня. — Я здесь совсем оторван от русской литер<атурной> жизни, не знаю даже, выпустили ли Вы за это время новые сборники. Если в свободную минуту напишете мне об этом, да и вообще — повторите сегодняшнюю нечаянную, но большую радость.