Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колесников. С кем говоришь, Николай Сергеич? Невдомёк мне.
Фаюнин (строго). Бог тебя нонче спас. Бог и я, Фаюнин. Это мы с ним петелку с тебя сняли.
Два громких аккорда на талановской половине, и потом музыка, почти затухающая порою.
Железная старушка играет. Доказать мне стремится, что не жалко ей родимого сынка… (Тихо.) Сдавайся, Андрей Петрович. Ведь я тебя держу.
Колесников стремительно поднимается, оглянулся. В залитом луною инейном окне постояла тень в шлеме и со штыком и снова двинулась взад-вперёд. Тогда он садится и закуривает.
Колесников. Куда уж сдаваться? И так в паутине твоей сижу. Сказывай, зачем звал?
Фаюнин. В непогодную ночь мы с тобой встретились. Какие дерева-то ветер ломит, оглянись. И мы с тобой в обнимку рухнем посередь людского бурелому… А может, полюбовно разойтись?
Колесников. Так ведь не пустишь, хорь.
Фаюнин. Милый, дверку сам открою… А как вернётся паренёк в шинелке, и ты мою старость приютишь. Не о фирме мечтаю. Не до локонов Ниноны; сыновья на отцовские кости ложатся мёртвым сном спать! Хоть бы конюхом аль сторожем на складу… Мигни и уходи! (Помолчав.) Выход только в эту дверь. Там не выйдешь!
Колесников. Значит, бьют ваших под Москвой… русские-то?
Фаюнин. Всё, весна и жизнь лежит перед тобою. Нюхни, сынок, пахнут-то как! Хватай, прячь, дарма отдаю… ночь ведь, ночь, никто не услышит нас.
Глубоко, во всю грудь затягиваясь, Колесников курит папироску.
Сыми верёвку-то с Ольги Иванны… Шаршавая!
Он отваливается назад в кресло. Колесников тушит окурок о каблук.
Колесников. Да, вернётся твой паренёк, Николай Сергеич. Уж в обойме твоя пуля и в затвор вложена. Предателей в плен не берут... Думалось мне сперва, что обиду утолить на русском пожарище ищешь. Гордый три раза смертью за право мести заплатит. А ты уж всё простил. Нет тебя, Фаюнин. Ветер войны поднял тебя, клуб смрадной пыли…
Кажется тебе — ты городу хозяин, а хозяин-то я. (С силой.) Я!.. Вот я стою — безоружный, пленник твой. Плечо моё болит… и всё-таки ты боишься меня. Трус даже и в силе больше всего надеется на милосердие врага. Вот, я пойду… и ты даже крикнуть не посмеешь, чтоб застрелил меня в спину немецкий часовой. Мёртвые, мы ещё страшней, Фаюнин. (Ему трудно застёгивать куртку одной левой рукой.) Ну, мне пора. Заговорился я с тобой. Меня ждут. (Он выходит.)
Без движения, остаревший и маленький, Фаюнин глядит ему вслед. Кукушка кричит время. Вопль вырывается из Фаюнина. В прыжок он оказывается у телефона.
Фаюнин. Комендатуру. Разъединить! Здесь Фаюнин. (Крутя ручку телефона.) Врёшь, мой ножик вострей твоего, врёшь… (В трубку.) Цвай. Это Шпурре? Фаюнин здесь. Давай, миленький, людишек быстренько сюда… я тебе подарочек припас… то-то! (Бросив трубку.) За нею-то вернёшься, сынок. Ой, ночь длинна, ой, не торопись с ответом!
Конец третьего действия
Действие четвертое
Подвальное складское помещение, приспособленное под временную тюрьму. Два полукруглых окна под тяжёлым сводчатым потолком. Одно забито вглухую, с дощатыми склизами, по которым спускали товар; другое — весёлое, в розовой оторочке от недавней метели. Там, вверху, редкий для декабря, погожий полдень. Блики солнца, точно задуваемые ветерком, мерцают на кирпичной выбеленной стене со следами надписей: «Лукоянов, 1907» и ещё: «Не курить а кто заку 1 ру». Ниже, в сумерках, за уступом стены, виден сквозь дверь с копейчатой, церковного образца, решёткой — немецкий часовой; на крюке у него русский лабазный фонарь. Это часть подвала; другая, соединённая низкой аркой направо, во мраке. На нарах, сооружённых из разнокалиберной ящичной тары и рогож, разместились люди, которым назначено провести здесь остаток последнего дня. Старик в кожухе и, примкнув к его плечу, дремлет мальчик в лапотках; рябой Егоров, громадный и беспокойный, ходит взад-вперед, словно ищет выхода из этой братской ямы; Татаров стоит на ящике у стены с замотанными тряпьём пальцами: время от времени он коротко и зло встряхивает ими. Ольга в меховой жакетке, горячо и, видимо, напрасно убеждает в чём-то всё время зябнущую женщину в мужском пальто; сумасшедший с обмороженными ушами и в заёрзанной шляпе пирожком... Другие без движения расположились на нарах. Что-то неравномерно гудит над головой, и, притулясь на рогожке у стены, сумасшедший томительно вторит этой музыкально-чистой ноте. На фоне этих двух сливающихся звуков солдат за дверью тянет старую окопную песню:
Steh ich in finster MitternachtSo einsam auf der stillen Wacht,So denkʼ ich an ein teures Lieb,Ob sie mir treu und hold verblieb...
Татаров (подняв обе руки открытыми ладонями в солнечный блик над головой). А щекочет солнышко-то, пробирается. Я так думаю, что ежели год целый, день и ночь, держать их в солнышке, так поправились бы пальчики мои... а?
Ольга. Не думай о них, Татаров. Не так больно будет. Рассказывай дальше-то!
Татаров (его ярит непрестанная боль). Ну, тут кэ-эк пустит он меня по всей немецкой матушке... «Это ты, кричит, Татаров... ты, потаскуха, вместе с Колесниковым эшалон под откос пустил?» Может, и пустил бы, отвечаю, да времени не было. Враз за всем не угонишься! А Колесников, спрашиваю, кто таков?.. «Ну, смеются, сейчас мы копию его покажем. Привести». А пока опять за дело принялись. И обращенье враз стало такое вежливое...
Егоров. Нация культурная. У них ведь как: окурочка наземь не кинешь. Кинул — сейчас с тебя штраф, семь копеек.
Татаров. Во-во! «Положьте руку на стол. Пальчики раздвиньте». А я уж и боли не чую. Эх, заарканили, думаю, милого дружка... И до третьего ещё не добрались, слышу — ведут. Вижу краешком глаза, кто-то еле ноги переставляет, а глаз поднять не смею... струсил, всё во мне повяло. А потом ка-ак махану глазами-то, так сердце во мне...
Егоров (с надеждой). Не он?
Татаров покосился на сумасшедшего, вдруг прекратившего своё нытьё и раскачиванья. Все повернулись к нему лицом, — тот ещё усерднее возвращается к прежнему занятию.
Ольга. Неинтересно это, Татаров. Право же, неинтересно.
Егоров (резко). А по-моему, Ольга Иванна, так очень даже завлекательно.
Молчание.
Татаров (разглядывая закутанные пальцы). Уж и мастеровиты были: всё могли. Валенки тебе обсоюзить, конька взнуздать, танец на гармони изобразить... Стрелять тоже умели. (Мечтательно.) Эх, в тихий бы, тихий вечер, когда цветики на ночь засыпают, встренуться мне с этим боровком у овражка, один на один. И не надо мне ничего, ни твоего вострого ножичка...
Егоров. Та-ак. Ещё чего тебе желательно?
Татаров (виновато). Тоже щец бы с капусткой напоследок похлебать.
Егоров. Ещё! Ты заказывай, не стесняйся.
Татаров. Посмотреть тоже охота, что там, на воле-то, деется.
Егоров поднял голову к окну.
Егоров. Вот это можно. Сейчас узнаем, что на свете новенького.
Он составляет ящики один на один.
Старик. Тогда уж парнишку моего снарядим. Он полегше.
Егоров. Не буди. Больно спит-то сладко.
Старик. Ничего, он привышный у нас. (Тормоша мальчика.) Прокофий, Прокофий... полно на коньках-то кататься. Ишь нос обморозил совсем. Очкнись!
Мальчик протирает глаза.
А ну, полезай за новостями наверх. Мир просит.
Часовому не видно за выступом стены, как мальчик карабкается к окошку. Старик снизу поддерживает это шаткое сооруженье.
Прокофий. Ух, снегу намело-о!
Егоров. Ты дело гляди. Столбы-от стоят?
Прокофий. Не видать. Тут какой-то шут ноги греет.
В окно видно: рядом с неподвижным ружейным прикладом беззвучно топчутся две иззябших немецких ноги в военных обмотках.
Пляши, пляши, подождём.
Он даже припевает: «У-уторвали от жилетки рукава, уторвали от жилетки рукава...» Движенья ног и припев, к общему удовольствию, совпадают.