Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, вряд ли…
— Да именно так. Приверженность всякой правде рано или поздно приведет к крови, к делению на своих и чужих, всякая вера есть уже инквизиция… Лично я верю только в то, что нельзя никому ничего навязывать.
— Отчего-то я чувствую, что как только вы это внушите всем — тут же и навяжете собственную иерархию. Так всегда делается. Именно ваш релятивизм и торит дорогу еще не виданному тирану…
— Вовсе нет, — обиделся Льговский, стараясь, однако, говорить снисходительно и высокомерно. — Для меня нет иерархии, какой же тут тиран? Для меня и шляпная картонка — факт искусства, и банка сардин — предмет анализа. Либерализм, может быть, и плох, но ничего лучше не придумано. Безопасней верить в брюхо, как солнышко наше Клейнмихель (челядь хохотнула), нежели в великие абстракции. Всякое величие — это такая же безвкусица, как Библия. Перечитывал недавно — очень плохо написано. Так плохо в самом деле может писать только Бог, заранее уверенный, что его никто не осмелится критиковать. — Льговский был убежден, что завтра же эта его сентенция будет у всех на устах; такие парадоксы он готов был испекать по дюжине в день.
— Да что ты ему объясняешь! — подобострастно выкрикнул Прошляков. — Бисер еще метать, в самом деле…
— И действительно, — поднялся Ять, — не тратьте бисера. После елагинцев и крестовцев к вам еще можно забрести, отдохнуть пару часов… но после вас так и хочется, честное слово, пойти на какую-нибудь демонстрацию и по возможности погибнуть на баррикадах.
Он ушел и во втором часу осторожно открыл своим ключом дверь Клингенмайеровой лавки. Льговский после его ухода вздохнул с облегчением. Таким людям нельзя доверять делание литературы. Они отгородились от реальности системой предрассудков и полагают, что предрассудки заменяют им мораль. А что им вообще известно про мораль? Трусость — и больше ничего; в половине пятого он ушел спать с Милой Калашниковой. Но на демонстрацию Ять не пошел. Как ни мерзостен релятивизм, это еще не повод в знак протеста кидаться в любой из враждующих станов. Холодный день первого мая Ять провел над своей рукописью, теперь уж точно никому не нужной; но никому не нужная рукопись в любом случае лучше, чем никому не нужная демонстрация.
17Первомайская демонстрация, к которой так долго готовились обитатели Елагина и Крестовского островов, а также вся петроградская народная милиция, прошла не совсем так, как ожидали жители бывшей столицы (впрочем, и социалистическая революция, о которой так долго говорили большевики, произошла не так, как они говорили). Начать с того, что конец апреля восемнадцатого года выдался неожиданно холодным, идиллически ясные дни сменились беспросветными, а тридцатого апреля сыпанул мелкий снег, окончательно уверивший петроградцев, что новая власть не может обеспечить даже и того тепла, которое раньше изливалось на землю само собою. Шутили уже, что солнечная энергия переключена на Москву, куда уехало правительство, и что при большевиках дров не хватает даже Господу; шуточки эти, однако, не поднимали настроения. Город, красно украшенный к празднику, обрел вид жалкий и нелепый, как прифрантившаяся пожилая Мими, тщетно расхваливающая свои прелести. Тем не менее готовились вовсю. Апфельбаум приказал вывесить по всему Невскому транспаранты (большую часть их нарисовали крестовцы по особому заданию из Смольного). Новый градоначальник не учел длины Невского, приказав натянуть кумач через каждые двести метров и заказав всего восемь лозунгов; пришлось срочно дорисовывать еще двенадцать — в ночь с тридцатого на первое вся коммуна, ползая на карачках, писала серебряной краской (белая кончилась) спешно выдумываемые девизы и призывы: «Слушай, небо, слушай, Земля, нашу команду лево руля!» (из недавнего корабельниковского стихотворения «Матросам»), «Чтоб свобода не сдохла с голоду, хлеба дай, деревня, городу!» и что-то еще про пулю в пуп Антанте.
Одновременно елагинцы всю ночь обсуждали роковой вопрос: как выйти на демонстрацию, не проходя при этом мимо прилукинской дачи, чтобы не тратить запал на локальную стычку? Столкновение двух демонстраций (или по крайней мере их демонстративное презрение друг к другу) должны были увидеть в городе — что толку воевать на островах; Извольский предложил перейти на Выборгскую сторону и оттуда по набережной дойти до Петроградской, а потом двинуться к Невскому, — но Хмелев возразил, что по Выборгской сплошным потоком двинется пролетариат (район заводской, пусть даже ни один завод не работает). Решили идти через Каменный остров, скрытно.
Апфельбаум больше всего боялся вооруженного столкновения или иной провокации; в душе он скорее желал чего-то подобного, чтобы при первых же беспорядках перейти к самому безжалостному террору, — но команды насчет террора не было, а сам он не чувствовал себя вправе проявлять инициативу: в случае чего его легко можно было сделать крайним. Он ограничился приказом к народной милиции встать вдоль Невского сплошной цепью и сдерживать толпу, — но сдерживать было некого, обыватели сидели дома. Сыпался мелкий мокрый снежок, налетал порывами отвратительный ветер, трудящиеся вышли на улицы без всякой охоты — демонстрация не задавалась с самого начала. Чарнолуский собирался говорить речь у братских могил на Марсовом поле, после чего, отдав последний долг пролетарскому элементу, погибшему за свободу всего человечества, колонны должны были двинуться по Невскому на Дворцовую площадь; там планировался второй, более оптимистический митинг и народное гулянье с песнями. Петь мобилизовали солистов Мариинского театра — фрагменты из революционной оперы «Дон Карлос» и несколько новых песен на стихи пролетарских поэтов. В заключение празднества предполагалось под открытым небом разыграть народную драму зверски замученного испанского революционера Лопе де Веги «Овечий источник» (Корабельников только что лбом не бился о стены Смольного, чтобы разыграли его мистерию, клялся один исполнить все роли, включая бабушку Вельзевула, — но утвержден был замученный де Вега как более понятный массам). На Марсово поле пришло человек триста — агитаторы умудрились-таки сбить из питерского пролетариата несколько колонн. Чарнолуский сказал получасовую речь (как всегда, в процессе словоизвержения он холода не чувствовал). По ходу речи он осип, в голосе его появилась скорбная глуховатость, и сам нарком под конец чуть не плакал, призывая превосходную будущую жизнь, которой не увидят павшие борцы; он сочно, с подробностями, как Собакевич своих мертвых крепостных, расписал борцов, которые, павши, расцвели всеми возможными добродетелями; все это было тем более печально, что в могилах на Марсовом поле лежали в основном люди, убитые случайно и никакого отношения к пролетариату не имевшие. Договорив, Чарнолуский уехал на автомобиле — его ждали неотложные дела, и прежде всего горячий чай. Надо было беречь голос, главное оружие революционного оратора.
Крестовцы между тем, шатаясь от бессонной ночи, небольшой колонной двинулись по Петроградской стороне, миновали Васильевский и вышли на Университетскую набережную. Они тащили с собой две супрематические конструкции, а Корабельников в последнюю ночь в одиночку намалевал гигантский лозунг «Кто поет не с нами, тот поет плохо». Здесь их остановил патруль, резонно заметив, что празднует сегодня пролетарский элемент, а хулиганствующий элемент должен сидеть дома. Корабельников показал мандат, но подпись Чарнолуского на патруль не подействовала. Поспорили, покричали и повернули; Барцев утверждал, что он знает другой путь. Долго плутали по Васильевскому и перешли наконец через Неву, но добираться до Невского проспекта пришлось вдвое дольше. Колонна крестовцев подошла к перекрытому проспекту лишь к двум часам пополудни, когда бледное солнце чуть показалось в оловянных тучах и снова исчезло. Как раз в это время по проспекту чинно шла колонна попов-обновленцев с Алексеем Галицким во главе. Галицкий исполнял вперемешку «Вы жертвою пали в борьбе роковой» и фрагменты пасхального богослужения, а Соломин — единственный крестовец, попавший на Невский, ибо он пошел с обновленцами, — гордо нес плакат «Красной России — красную Пасху».
Елагинцы тихо прошли в десятом часу утра через Каменный мост и пристроились к хвосту пролетарской колонны, двигавшейся по набережной; они шли вдоль молчащих рыжих заводов и осыпающихся зданий (и многие тайно подумали, что пересидеть зиму во дворце было еще подарком судьбы); наконец, час спустя, колонна вышла к Марсову полю. Слушать Чарнолуского елагинцы не стали и двинулись на оцепленный Невский, куда в тот момент выходила колонна дерюгинского завода, опоздавшая на митинг. Во главе дерюгинской колонны шел военный оркестр, выдававший «Интернационал». Под эти гордые звуки елагинцы, морщась, прошествовали на проспект и тут думали отделиться от заводчан, но сзади их уже нагоняла — в силу вечной петроградской путаницы — колонна чихачевской мануфактуры. Пришлось пристроиться к дерюгинцам и развернуть свои плакаты; так они и пошли в едином строю — впереди металлурги под лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а следом профессура под транспарантами «Позор невежеству!», «Долой бесчеловечный гнет!» и «Да здравствует свободная наука!». Как и требовал Извольский, никаких оскорбительных выпадов в адрес Ленина или Бронштейна не было: глава елагинцев не возражал против ареста одного-двух профессоров, но вовсе не желал разгона всей «Лавки искусств», начавшей приносить серьезный доход. Таким образом, лозунги елагинцев органично смотрелись в заводской колонне, а требование покрыть позором бесчеловечный гнет воспринималось как проклятие в адрес кровавой буржуазии; разумеется, все их плакаты писаны были по старой орфографии, но и лозунг насчет пролетариев всех стран, изготовленный старыми грамотными рабочими, был оформлен так же, со всеми причитающимися ерами и гордым ятем в середине «всех».