Три повести - Сергей Петрович Антонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гражданин Русаков, — спросил Таранков внезапно. — Вы не знаете, откуда взялось письмо?
— Погоди-ка, — перебила председательша. — Ты что же, Иван Васильевич, такие факты утаиваешь? Скавронова боишься?
— Я его не боялся, когда на нем пистолет висел. А теперь тем более.
— Как же прикажешь понимать твое молчание?
— Сами посудите: на днях повезем ферму. Скавронов мне нужен как воздух. Во всем колесном цехе такого рессорщика не найдешь. Мастер. Вот ферму перевезем, я его, если желаете, на дуэль вызову. А сейчас не могу.
— Итак, Скавронов на вас черт те что пишет, а вы к нему претензий не имеете? — полюбопытствовал заведующий.
— Никаких. Законная обида на спецов у него еще с царского режима. А в работе — мужик золотой. И кроме того, у него есть основания меня не жаловать.
— Какие же это основания?
— Могу покаяться. Вскоре, как его вышибли с контролеров, повидал я случайно, как он живет. Окна выбиты, заткнуты чем попало, тряпьем каким-то. Жена в тифу без памяти, ребятишки по полу ползают. Забор стопили, за табуретки принялись, а в углах — лед и снег.
— Ну вот, — сказала председательша. — Знал бы, отпустил бы небось стеклышка.
— Нет. И знал бы — не отпустил.
— Да ты что? Душа у тебя есть?
— Много вы от него хочете, — сказал Таранков. — Откуда у него душа, когда он учился у Александра Первого. И жена принцесса.
— Баронесса, — поправил заведующий.
— Ну, баронесса. По-французскому знает. А вы требуете не знаете чего.
— Да как вы не понимаете! Стрелошница на переезде мерзнет с грудным ребенком — ей не давать. А Скавронову — давать? За что? За то, что штаны с леями носит? В первую голову надо остеклить служебные помещения и наладить транспорт, чтобы погнать по рельсам стекло. Тогда и на Скавронова, и на всех хватит. Вы так считаете: образованный, инженер, не знал горюшка, значит контра рабочему человеку. Вражда между нами коренится в том, что царь оставил нам невежество и неграмотность. В нас, в культурных, нужда. Поэтому мы зарабатываем больше и едим слаще. От моего разговора со Скавроновым эта вражда не затухнет. Она затухнет, когда увеличится число образованных людей, когда весь народ станет грамотным и сытым.
— Вон ты у нас какой соловей! — сказала председательша. — Надо тебя шире вовлекать в общественную работу.
— На общественную работу у меня времени не хватает. Я на рабфаке преподаю.
— Говорят, вы там американских капиталистов больно хвалите, — сказал Таранков. — Какой у них там самый главный миллионер?.. Генрих какой-то…
— Генри Форд.
— Во-во. Генри Форд. Вы агитировали, что этот Форд шесть легковых автомобилей в сутки собирает?
— Не в сутки, а в минуту.
— Вон как! В минуту! Во-первых, если даже и в минуту, то не сам собирает, а с пролетария семь шкур дерет. А во-вторых, этого не может быть… Говорят, вы из этого Генри Форда цитаты зачитывали. Что он, Карл Маркс, чтобы из него цитаты читать?
— Тут ты немного загнул, Таранков, — перебила его председательша. — Ничего страшного нет. Нашей молодежи выпала счастливая доля обновлять Россию. А без научной организации труда Азию в Европу не превратишь. И у Форда можно кое-чему научиться. Гнушаться нечего.
— От этих разбойников научишься на собак брехать, — не сдавался Таранков.
— Давайте ближе к делу! — Председательша постучала карандашом. — Мы тут не Форда чистим… И потом, в корне неверно переносить все пороки класса на отдельную личность. По-твоему, если он капиталист, так и умного слова сказать не может? А почему же тогда моего племяша к Форду на завод послали? Вот и я, старуха, полюбопытствовала. Взяла книжку Форда: «Моя жизнь, мои достижения». Поглядеть, что за гусь… Любопытная книжка. Могу одолжить.
— Мы по-французскому, слава богу, не разбираемся, — похвастал Таранков.
— Она на русском вышла. Не бойся, не заразишься.
— Нас никакая книжка не проймет. Мы народ устойчивый. А вот молодняк — другое дело. Наслушаются про легковые автомобили, натянут фильдекосовые чулки — да на бульвар. А потом эссенцией травятся. Ковальчук Ольга у вас учится?
— У меня. Способная ученица. С натуральными логарифмами только не справляется, — объяснил Иван Васильевич, и Славик с невыразимым удивлением увидел, что его строгий папа багрово покраснел.
— Вы с ней индивидуальные занятия проводили?
— Проводил. — Папа покраснел еще гуще.
— Небось и про автомобили вкручивал?
Папа молчал.
— Ну вот, — подождав немного, произнес Таранков. — А в итоге — больница. Вот тебе и мои достижения.
— Какая больница? — вздрогнул папа.
— А вы не знали? Уксусной эссенции вчера хлебнула ваша рабфаковка.
— Зачем? — спросил папа.
Зал засмеялся.
— А затем, что дура, — отрезала председательша. — Я считаю, пока факт не выяснен, мы не имеем права обсуждать его в связи с инженером Русаковым. — Она наклонилась к пареньку со значком. — Надо нам в мастерских комсомольскую организацию поглядеть. Что у них там за активисты. Не читают ли Есенина?
Папа потянулся к графину. Председательша помогла ему, сполоснула стакан и налила до краев. Папа закинул голову и выпил двумя глотками. В зале шушукались.
— А соседи не могли подбросить? — спросил Таранков внезапно.
— Что подбросить? — Краска схлынула у папы с лица, и он стоял белый как мел.
— Письмо.
— Могли и вы подбросить, — металлическим и как будто даже блестящим голосом отчеканил папа. — Вы тоже сосед.
— Давайте серьезней. Здесь не пикник, а чистка, — напомнил заведующий.
Кроме Таранкова, который испытывал ко всем без исключения ревизорское недоверие, комиссия относилась к Русакову снисходительно и ставить его под сомнение не собиралась даже в том случае, если бы обнаружилось, что он не знает Эрфуртской программы. То, что отношения Ивана Васильевича с Ольгой Ковальчук зашли несколько дальше упражнений с натуральными логарифмами, было известно довольно широко. Это баловство было понятно, представитель образованной верхушки согласно закону Дарвина тянулся к полнокровному, победоносному классу труда, за которым будущее, а комсомолка Олька Ковальчук отметала старые условности и предрассудки и утверждала новую мораль в отношениях между полами.
Но как только у Ивана Васильевича задрожали руки и стало ясно, что он любит Ольгу Ковальчук без всякой новой морали, а на самый обыкновенный старорежимный