Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы переехали в Москву. В каком-то надломе самовнушенья я продолжал обращаться к обоим, не разделяя их, и не любил попадать туда в отсутствие Г<енриха> Г<уставовича>. Но когда мы собирались втроем, нам ясно становилось, что это уже действует ее власть, ее судьба и история, что моя жизнь их разделила и выдвинула ее вперед. 1-го января он уехал в труднейшее по теперешним топливным и продовольственным условьям концертное турне по Сибири. Я этого не хотел, я страшно боялся его отъезда. Я знал, что раньше или позже наши судьбы скрестятся, что мое чувство прорвется и тогда уже ни у каких границ не остановится. Но в его отсутствие во все это могло замещаться что-то нечестное. Однако он должен был уехать. Он возвращается через две недели. Я жду его с нетерпеньем, без всякого чувства вины. Я вновь и вновь забываю, что все случившееся касается его непосредственно, а вовсе не через меня и мою неизменившуюся привязанность к нему, как нелепейшим образом представляет это все все мое ожиданье. Я не знаю, как все распутается и что будет с нами четырьмя и детьми.
Теперь мне хочется сказать тебе несколько слов о Жене. Уничтожь, умоляю тебя, все хоть сколько-нибудь дурное, что я говорил или писал о ней под влияньем минуты. Это было непростительной низостью с моей стороны, и, в прошлом, я заслуживаю некоторого снисхожденья лишь тем летом 26-го года, когда мне так хотелось к тебе и я думал с ней расстаться. Теперь сходная обстановка, но разрыв был доведен до конца, и тут только я увидел, каким преступником по отношенью к ней был в душе все эти годы. Этого раскаянья недостаточно, чтобы невозможное сделать возможным: рядом с этим пристыженным состраданьем высится живая, все победившая бесконечность, – все затмевается ею. Но Женя – человек, мизинца которого я не стою и никогда не стоил, и это первая правда, произнесенная мною о ней за всю нашу совместную жизнь. Она, верно, безбожно идеализирует меня в разлуке, я не знаю, что мне сделать, чтобы унять ее страданье, у меня готово и самопроизвольно рвется навстречу к ней чувство глубочайшей дружбы, я знаю, что оно несоизмеримо лучше (и для нее) того дурного и двойственного прошлого, к которому она зовет вернуться, но она живет в мираже страданья, прикрашивает прошлое и в будущем ничего хорошего не видит. Мне страшно трудно.
<На полях:>
Мой временный адр<ес:> Москва 40, 2-я ул. Ямского поля, д. 1а, уч. 21, кв. Б.А.Пильняка, – мне. Если письмо не застанет, перешлют. Но не отвечай письмом необдуманным или несправедливым, я как-то боюсь этого. Все равно я останусь с тобой хорошей и ничего недоброго твоего не пойму. Прости.
Тв<ой> Б.Приписки не зачеркиваю, хотя уже стыжусь ее: только что получил твое письмо. Зачем ты напоминаешь о нашем совместном? Неужели ты думала, что тут может что-ниб<удь> измениться? Я оттого ни словом его не коснулся, что это – самоочевидность, которой ничто никогда не поколеблет.
Но твой упрек, что ты узнала последней – несправедлив. Пишу тебе первой, никому ничего не писал, ка́к разнеслось, – не понимаю. Источник осведомленности Р<аисы> Н<иколаевны> для меня – тайна. Ни Женя, ни я давно не писали ей. И – последнее. Ничего не знаю. Может быть вернусь к Ж<ене>. Но люблю З<ину>. И тебя и Памир. И Ж<еню>. И – Р.Н.
В мае-июне, если буду жив, пошлю тебе две новых книги, «Охр<анную> Грамоту» и «Спекторского». Не обошлось без цензурных стеснений, но удачи перевешивают, и мне необъяснимо везет.
Письмо 184
<18 марта 1931 г.>
Цветаева – Пастернаку
Баллада хороша. Так невинно ты не писал и в 17 лет – она написана тем из сыновей (два сына), который крепче спит. Горюю о твоем. Но – изнутри Жени, не мальчика. Какое блаженство иметь тебя – отцом раз, тебя отцом на воле – два. Если он твой – ему лучшего не надо. Ты бы в детстве дорого дал – за себя, отсутствующего.
* * *Б<орис>, из памяти: когда я через Смиховский холм (мою «гору») шла от С. к Р<одзевичу> и через Смиховский же холм – от Р. к С. – туда была язва, оттуда рана. Я с язвой жить не могла. (Помнишь того богача из хрестоматии, созвавшего друзей и в конце пира – под пурпуром – показавшего им язву? Ведь пировали – они.) Моя радость, моя необходимость в моей жизни не значили. Точнее: чужое страдание мгновенно уничтожало самую возможность их. С. больно, я не смогу радоваться Р. Кто перетянет не любовью ко мне, а необходимостью во мне (невозможностью без). Я знала – да так и случилось! – что Р. обойдется. (М.б. за это и любила?!)
Катастрофа ведь только когда обоим (обеим) нужнее. Но этого не бывает. Для меня весит давность. Не: nous serions si heureux ensemble! – nous étions si malheureux ensemble![163]
Я не любовная героиня, Борис. Я по чести – герой труда: тетрадочного, семейного, материнского, пешего. Мои ноги герои, и руки герои, и сердце, и голова.
С Р. – никого не любила. Его вижу часто, он мне предан, обожает Мура, ничего не чувствую.
Вот тебе мой опыт.
* * *У тебя еще сложнее: ведь и у нее – свое, тот же выбор. Но верь моему нюху: четверо легче, чем трое, что-то – как-то – уравновешено: четверостишие. Трое, ведь это хромость (четыре ноги). И еще: весь вес на одном (центральном: ней – как тогда – мне). Нет, слава Богу, что – четверо.