Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще, Б<орис> – уезжает Е.А.И<звольская>, раздает книги, как зверей – в хорошие руки – и вот частушка Переяславль-Залесского уезда:
Не об том сердце болит —Который рядом сидит,А об том сердце болит —Который издали глядит.Выиграет тот, кто проиграет.
Только расставшись с Р., я почувствовала себя вправе его любить и любила напролет – пока не кончилось.
* * *Не совет. Пример. Отчет.
* * *Я знаю только одну счастливую любовь: Беттины к Гёте. Большой Терезы – к Богу. Безответную. Безнадежную. Без помехи приемлющей руки. Как в прорву. (В огромную ладонь – прорвы. В провале́нную ладонь – прорвы.) Что бы я с тобой стала делать до́ма? Дом бы провалился, или бы я, оставив тебя спящим и унося в себе тебя спящего – из него вышагнула – как из лодки. С тобой – жить?!
* * *Дай ей Бог всего этого не знать, быть просто – счастливой, отстоять тебя у совести, Бога, богов, тебя. (№! что же у нее останется?? 1938 г.)
* * *…А знаешь – дела дивные! – раскрываю Гёте «Aus meinem Leben»[164] и – эпиграф: – Es ist dafür gesorgt, dass die Bäume nicht in den Himmel wachsen[165] – т. е. то, что постоянно, всю жизнь говорю о себе и своей жизни, – только у меня: – Es ist von Gott besorgt, dass die Bäume[166] —
Ну́ – обнимаю.
Письмо 185
<ок. 27 марта 1931 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Я писал тебе о неудачном состояньи моих дел, заботах и пр. Они неожиданно улучшились в тот самый день, как тебя, вероятно, достигли мои жалобы. Спешу этой открыткой успокоить тебя на мой счет. Мне даже удалось уже помочь моей старушке, и вдвое против того даже, на что она рассчитывала. Привет. Прости за торопливость почерка.
Письмо 186
10 июня 1931 г.
Пастернак – Цветаевой
Родной мой друг, Марина, вот уже несколько лет, что я тебе не писал по-настоящему. Дела у меня обстоят так. Женя с Женичкой (сыном) в Берлине или Мюнхене. Это Роллан помог, без него не добиться бы мне паспорта. Отец в письме называет Женю подстреленной птицей и о глазах мальчика говорит, испуганных, недоумевающих. Страшное письмо равносильное проклятью, с воспоминаньями о разговорах в Ясной Поляне, времени иллюстрированья Воскресенья, вероятно справедливое в отношеньи меня, и недалекое, не выдерживающее никакой критики в житейской своей философии. Ему 70 лет. Недавно он перенес тяжелый грипп, с осложненьем, угрожающим его – художника, зренью. Ему запрещено читать и волноваться, и вот он берет и пишет такое письмо, на двадцати страницах. Такое, т. е. после которого мне кажется, что у меня с ним было два разговора: один – всю жизнь, другой – в этом письме. Он обращается ко мне как к разоблаченному недоразуменью.
И добро бы шел этот гнев на меня, преступника, об руку с любовью к пострадавшим. Но к ужасу моему, я в словах его прочел боязнь, не свалено ли все это ему на шею, – и тут сердце у меня сжимается за своих, потому что ни на что, кроме нравственной поддержки и развлекающего участья, я в их сторону не рассчитывал, матерьяльно сам обеспечу (и частью уже сделал) и значит, в главных своих надеждах, быть может, обманулся. А между тем никогда уехавшие не были мне так безоговорочно близки, во всей чистоте, как сейчас, когда полу-сон, полу-обман совместного существованья прорван, и можно человека ценить во весь рост, и понятное тепло к нему совершенно бескорыстно. А о сыне? – Когда вера в то, что жизнь не оставит его своею милостью, крепка до осязанья. И не пойми меня превратно: все это при том, что я неотвратно буду думать и заботиться о них, и больше и лучше, чем когда, и впервые свято. И вновь свижусь.
Но покамест там мрак и печаль и мала надежда, что Женя поможет мне, что она произведет усилье и улыбнется наконец: сперва природе, потом себе и затем мне, и мы сдружимся (как я этого хочу!), и она увидит… Но пока это маловероятно, и я ошибся в своей родне: там некому ее этому научить.
И были самоубийственные волны в другой семье. Но Нейгауз человек высочайшей закваски; этот-то знает, что надо совладать, на то и брат мне, и, кажется, постепенно овладевает собой. Тут много подробностей, усугубляющих тягость испытанья. Во-первых, при жилкризисе все это происходит на старых нетронутых квартирах, а ты знаешь, что значит в таких случаях голос вещей, когда изо всех оглядок нужно рвануться в одно оздоровляющее завтра, а кругом вещи, и тут оказывается, что их развитье останавливается на последнем потрясеньи, и они только помнят и жалят и жалобят и ничего не хотят. Итак, ездил он концертировать, и оттуда слухи являлись – едва что-то не случилось, и я снаряжал ее к нему. Так на два дня сам попал в Киев. Вернулся в Москву, – З<инаида> Н<иколаевна> осталась в Киеве, а я на другой день с Гладковым и еще кое с кем поехал в Магнитогорск (на Урале), это уговорено было раньше, и вдруг срок подошел, когда я и думать позабыл о затее. Но не выдержал забот, тревог и призраков на зауральском, еле преодолимом почтою расстоянья, и всю поездку в смех обратил, повернув с трех суток пути из Челябинска (не доезжая 300 верст до Магнитной).
Погоди, если это тебе неинтересно. Существенное впереди и объяснит также, почему пишу. Но прежде всего. Возможность любить так, как позволяет она всем своим прирожденным складом, перекрывает все несчастья. Она совершенно как я, но в молчаливом своем явленьи еще более просветлена инстинктом, еще менее опорочена рассудком. Почти то же место в жизни, та же тень в тот же час.
Итак, она в Киеве с одним из сыновей, я только что с Урала, мне сейчас туда нельзя, у меня куча запущенных дел, Гаррик (Генрих Густавович) – в Москве, на той же, опустевшей квартире, я с Урала приезжаю в день его концерта, знакомые просят не ходить к нему, чтобы не волновать, на концерте почти лежу на стуле, скрытый спинами, чтобы не заметил. Он играет совершенно неслыханно, с неожиданностями такого полета, что право авторства самим звучаньем переуступается от Шопена и Шумана ему, он побеждает такое страданье, что, скрючившись, я реву и ноги готов ему целовать, думая, что меня не заметили. Но в антракте меня зовут к нему. Я говорю, что его на руках надо отнести с концерта. Потом он идет к устроителям (концерт благотворительный в пользу немцев Поволжья), и, сговорившись, мы сходимся в 3-м часу ночи у общих друзей (Асмусов). Потом светает. Замечают, как я разбит трехсуточной дорогой. Но нет сил даже подняться. Тут (странная логика) пристают – почитать тебя. Появляется Крысолов. Опять потрясаюсь твоей силой, твоим первенством. «Как гениально!» – слышится со всех сторон. «Гениально. Гениально», – твердит вполголоса Гаррик, – я гляжу, – все лицо мокрое, – слушает, улыбается и плачет. Это Асмусовский экземпляр у меня ничего твоего нет, раздавалось, возвращалось отдавалось вновь и вдруг не вернулось, и не всегда помню, кто́. В шестом часу уходим, Генр<их> Густ<авович> забирает Асмусовского Крысолова с собой. Сейчас звонит (и это толчок к письму). «Да, знаешь, я все утро читал. Какая высота! Какой родной, единственно нужный человек, единственно необходимый!» —
Письмо пролежало неделю. Даже успел чернила сменить. Вдобавок к рассказанному: тебя везде знают. В Челябинске на тракторстрое подошли 2 молод<ых> человека из Комсомольской Правды, – спрашивали о тебе, знают Крысолова. – Сейчас я один в Москве. Зимой у меня резко переменилась жизнь. Теперь, когда я остаюсь надолго один, я почти мешаюсь в уме, так полно взорваны все связи с рядовою равнодействующей, со сговоренностью общежитья. Опять какая-то подлинность (в идеале) стала единственным делом. В апреле я страшно легко написал несколько простых стихотворений, одно за другим, и писал бы все лето, если бы З<ина> не уехала, а потом и я не сунулся в эту поездку. Дела продержат меня еще тут до конца месяца. Потом я заеду за ней в Киев, и мы поедем на Кавказ. На днях пошлю тебе вторую часть «Охр<анной Гр<амо>ты». Ее, по-видимому, будут переводить. Впервые за все эти годы стал подумывать о твоем возвращеньи, представил его себе. Пришли мне свое о Маяковском. Ася дала третью или четвертую подкладную копию (от руки), абсолютно слепую, – читать, как муз<ыкальную> пьесу собирать из лоскутков по полтакта. Что если бы ты вздумала написать мне не откладывая, и тогда, – в Киев. – Ул. Гершуни (бывш. Столыпинская) 17/19 кв. 9, Зинаиде Ник. Нейгауз для меня.