Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Революция есть ответ оскорбленной истории: ее бурное объясненье по всем пунктам с человеком, по тем или иным причинам к бессмертию безразличным. Да здравствует революция. Обнимаю Вас.
Ваш Б.П.Письмо 176
2 марта 1930, Château d’Arcine
Эфрон – Пастернаку
Родной мой – Борис Леонидович,
– Спасибо, спасибо, спасибо и за письмо Ваше и за книжку.
То, что Вы прислали мне Ваши стихи именно в эти дни – совершенное чудо. Почему – скажу при свидании, в которое твердо верю.
Мне очень трудно писать Вам, и потому что я в письмах косноязычен, и потому что у меня еще никогда и ни к одному человеку не было такого предельно открытого дружеского притяжения (и, верно, оттого кажется, что все, о чем я могу Вам написать – Вы уже давно знаете).
Никогда так не любил и не нуждался в Ваших стихах, как сейчас.
С благодарностью Вас обнимаю.
Ваш С.ЭфронПисьмо 177
18 апреля 1930 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина!
Ты все знаешь уже, вероятно, из газет. Если можно, удовлетворись тем немногим, что прибавлю о себе. Три дня я был весь в совершившемся, плакал, видел, понимал, плакал и восхищался. На четвертый день меня отлучили от событья, и этого было достаточно, чтобы мое чувство, объявленное чужим и далеким, перестало на него отзываться на общей церемонии. Я нигде не мог пристроить двух столбцов о нем, которые ничего страшного, кроме признанья красоты его свободного конца, не заключали. Сохрани, пожалуйста, этот факт в тайне. Если бы тут узнали, что он стал известен у вас, я бы стал мишенью ежедневной клеветы, а это менее чем когда нужно мне.
Все это совершенные пустяки вот почему. В дальнейших главах «Охранной Грамоты», которые я написал зимой, он и его смысл и его роль и обаянье и главное: его значенье в моей судьбе даны так, что это покажется многим неожиданным. Я потому с самой осени и не видал его, что все ждал, когда главы эти будут переписаны, и даже не посвящал в эти планы. – Дорогая моя, друг мой, прости, что не пишу тебе. Это некоторое время еще будет продолжаться. Меня очень мучит, что я не знаю твоего «Перекопа». Волны восхищенья разрозненно доходят до меня, вероятно это замечательно. Из твоих сообщений меня сильнейше коснулось все о французских переводах, это было самым реальным и счастливым изо всего, что я узнал «заграничного» за этот год. Твоя французская строфа настолько твоя, что сливает оба языка в один, как сливаются немецкий с французским под St. Gothard’ом (?). Ты страшно ты во всем этом и страшно мне нравишься верностью в этом всему, что в тебе всегда восхищало. Я и от Володи ждал чего-то подобного. Я думал, что он по-своему раздвинет рамки жизни и роковой предугаданности всеми, т. е. исчезнет в неизвестность или обманет ожиданье еще чем-нибудь. Но мне казалось, что, обманув, останется жить, чтобы совершенствовать неожиданность, а о таком именно исходе я не думал. Но, разумеется, и он (т. е. конец) того же высокого рода. Не поддавайся волненью или тревоге, работай как до сих пор, я люблю тебя, если это тебе нужно, и крепко целую. Неандер был, благодарю за подарки, но деньги он сам переведет, а я сейчас не могу. Пусть С.Я. простит, что до сих пор не ответил ему.
<На полях:>
Тут превосходную лирику выпустил М.Кузмин, и я написал ему как раз накануне самоубийства В.М<аяковского>.
Письмо 178
24 апреля 1930 г.
Эфрон – Пастернаку
Мой дорогой Борис Леонидович,
Я знаю – какой удар для Вас смерть Маяковского. Знаю – кем он был для Вас.
Обнимаю Вас крепко со всей любовью и со всей не-проявленной дружбой.
Ваш С.ЭфронПисьмо 179
<май 1930 г.>
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина! Ася давно просила переслать тебе эти карточки. Прости, что позабыл вложить в последний раз. Огромное тебе спасибо за твое письмо. В нас сказалась одна и та же забота друг о друге, но как оценить твою, принимая во внимание мое свинское поведенье последних месяцев.
Мне немного нездоровится, утомлен, недосыпаю, весь день хожу с мутной головой.
Когда застрелился Маяковский, я два дня прокипел в здоровом, чистом, укрепляющем горе. Я давно-давно не чувствовал так отлично – не скажу: себя, но отчетливую размещенность всего любимого: особенности столетья, тебя, твоих, язык, задачи, недооткрытые области поэтического знанья, – прости за вздорное теченье фразы, так к слову пришлось.
Я писал тебе, что во всем перечувствованном получил скорый отпор. Было бы ложной аффектацией задерживаться на этом случае дольше, чем я на нем задержался на практике. Эта мелочь и в письме должна была уписаться в одну строку, как и в жизни она заняла одно мгновенье.
Но с этого мгновенья меня как-то залихорадило. Однако ты не беспокойся. Это наполовину нечто мнимое, хотя я так создан, что мне от одного соприкосновенья с умственной пошлостью обметывает губы: от одной мысли, что выход из рабочей сосредоточенности подобен разврату и загрязненью крови. Я скоро возьму себя в руки: да это уже почти и случилось.
Моя работа затрудняется происшедшим. Я начерно писал зимой о Маяковском, крупно (в замысле), горячо и живо. Но как о живом, в расчете, что попадется на глаза живому и чем-нибудь ему да послужит. Иное дело теперь, когда все это надо вести холоднее и суше, чтобы не потеряться перед разом разросшейся натурой: ибо теперь – так я понимаю – писать о нем значит писать об истории гос<ударства> целого, и этот образ впервые для себя откапывать, обтирать, – и заводить в душе. (Скользни и забудь: – приблизительности непозволительно невоплощенные.)
Я с просьбами. Передай, пожалуйста, Дм<итрию> П<етровичу>, что я страшно его благодарю за Eliot’a и рад подарку, но чтобы простил, что не скоро ему напишу. Пусть также за то же не сердится на меня С.Я. – Можно ли поместить во 2-м изд<ании> Барьеров стихи к тебе? [162] Я их доправлю.
Вышли новыми изданьями «Две книги» (хорошее изданье) и «Девятьсот пятый» (в отвратительном виде). Если кому нужно будет, напиши.
Не сердись на меня и не суди по этим письмам. У меня нет сил победить их бессодержательность, т. е. диссимулировать ее. Твой Б.
А почт<овая> марка – твой «Перекоп». Заметила?
Письмо 180
20 июня 1930 г.
Пастернак – Цветаевой
Дорогая Марина!
Я хочу, чтобы ты это знала. Этой весной я хлопотал и получил отказ. Я писал Г<орькому>, слово которого в этих вопросах всесильно, и вчера получил ответ. Под разными предлогами он отклоняет мою просьбу и советует подождать. Не могу, но хотел бы научиться верить, что это слово что-нибудь значит, т. е. что время изменит что-то и приблизит, что это не навсегда, что попытку можно будет возобновить.
Оттого и не писал. Все последнее время был в большом волненьи. Верил почему-то в успех. Когда не нужно – любят, говорят, раскупают изданье за изданьем, прощают (сильнейшее из имеющихся) противоречье всему, что возведено в канон. Когда нужно, – узнаёшь, что прикован за ногу, и никто палец о палец не ударит тебе в освобожденье. Настроенье соответствующее. Не начинать, – не знал бы, испытанье не из приятных.
Пока это свежо, трудно даже письмо дописать. Оно – тебе и С.Я. Главное в сообщении. Можно сказать Д<митрию> П<етровичу>, но никому больше. Да и больше некому.
В этом году выдумали почему-то под Киев на дачу. Идея знакомых, одного из которых, пианиста Нейгауза, кажется, знает П<етр> П<етрович>. Семья с конца мая уже там, завтра и я еду. Адр<ес> будет такой: Ирпень, Киевск<ий> окр<уг>, Ю<го>-З<ападная> ж. д. Пушкинская 13, мне. Люди, сманившие туда, гл<авным> обр<азом> тот же Н<ейгауз>, – очень милые.