Любимые дети - Руслан Тотров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каменном веке, вспоминаю, в добрые доисторические времена, двое знакомых, столкнувшись случайно в дремучем лесу, испуганно отпрыгивали в разные стороны, уползали в заросли папоротника, замирали, лежа, боясь шелохнуться, дыханием выдать себя, но, поборов страх, все же выглядывали осторожно, принюхивались и, узнав друг друга, вскакивали на ноги, скалили щербатые пасти, восклицали с радостным изумлением: «Жив?!» — и что «жив» более всего другого определяло тогда
ПОЛОЖЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА В ОБЩЕСТВЕ.
— Ну, так все… — домогается Хетаг, хоть мне казалось, что я каким-то образом уже ответил ему.
Завести, что ли, сказочку, небылицу, заплести, понести околесицу, задудеть, словно в пастуший рожок, заунывно и долго, запеть глуховато, как пели когда-то старики-сказители, слепцы и зрячие, пели, неторопливо поводя смычками по струнам бесценных своих самоделок.
Где они теперь, сказители?
— Там-то и там-то, — говорю, — работаю. Тем-то и тем-то, — отвечаю. Хетаг удивленно смотрит на меня, а я под гул грузовика начинаю бубнить монотонно: — Шагнув за порог и выскользнув, таким образом, из теплых пеленок отцовской мечты о Большом Доме…
Однако продолжить мне не удается. Грузовик останавливается, слышится голос дежурного офицера и голос Миклоша Комара, повизгивают, отворяясь, ворота, машина снова трогается и, проехав чуть, останавливается во дворе воинской части. Круг замыкается, как замкнулся бы он, если бы мы не на стрельбище съездили, а кругосветное путешествие совершили, не выглядывая из-под тента.
Хлопает дверца кабины, и Миклош Комар командует:
— Отбой!
Как кроток зимний свет, как быстро смеркается.
Предъявляю пропуск (в развернутом виде), боец ВОХР кивком благословляет меня, и, миновав проходную, я — отставной Санитар и несбывшийся Стрелок — поднимаюсь на третий этаж, иду в конструкторский отдел. Рабочий день закончился десять минут назад, в коридорах безлюдно, и я шагаю в ритме собственного пульса, и пустое здание резонирует, будто полость барабана, и я впечатываю каблуки в ликующий паркет, озвучивая свое движение, и гулкий, грохочущий проход мой исполнен цирковой помпезности.
ПОСТУПЬ КОМАНДОРА.
Иду, смотрю в торец коридора, на дверь, в которую мне предстоит войти, пытаюсь увидеть, представить себе лицо Зарины, но тщетно — лишь белое пятно мерещится мне, белое пятно и смутно темнеющие впадины глазниц.
И снова она не Зарина, а безымянная девушка, сидящая в кресле, и она смотрит на неизвестную мне женщину, а та на нее, и обе смотрят так, будто продолжают какой-то неприятный разговор, и я стою, смущенный зритель, случайно оказавшийся на сцене, и, не решаясь прервать действие, терпеливо жду окончания безмолвного диалога. Рассеянно озираю комнату, в которой нахожусь, приглядываюсь внимательнее, но не замечаю ни одной вещи, хотя бы косвенно свидетельствующей о мужчине, обитающем здесь, и если бы он умер, соображаю, то на стене висел бы его портрет или что-то другое подтверждало бы его присутствие в п р о ш л о м, однако ничего похожего я не нахожу, мужчиной в этом доме не пахнет.
Уравнение с одним неизвестным.
Решаю его с помощью собственного жизненного опыта, обогащенного кинотелеинформацией, и получаю ответ, из которого явствует, что он бросил их, муж и отец, ушел к другой, давно или недавно, и мать, потерпевшая матримониальное поражение, обесценилась в глазах дочери, и, рассматривая с л у ч и в ш е е с я как бы в диалектическом развитии, дочь с жестокой старательностью выкраивает из него первопричину всех своих неудач, настоящих и будущих.
Робкое молчание застывшей посреди комнаты женщины и хмурый, осуждающий взгляд девушки, обращенный к ней.
Они смотрят друг на друга, а я на обеих поочередно, и в душе моей, в этой мнимой субстанции, начинают прорастать семена раздражения. Девушка одета в пальто, на ногах ее теплые ботинки, и, следовательно, она тоже собирается ехать или собирается ехать одна, а ловить такси была отправлена другая, — подогреваю себя, — мать, персональная коза отпущения.
Вижу — она стоит на тротуаре и машет рукой, женщина в черной шубе. Мы останавливаемся и после недолгих переговоров — нам по пути — я приглашаю:
«Садитесь, пожалуйста».
Женщина мнется в нерешительности:
«Мне надо еще»…
«Вещи?» — догадывается многоопытный таксист.
«Вещи? — подхватывает девушка. — Вещи? — переспрашивает хриплым от долгого молчания голосом. — Ты сказала ему — в е щ и, мама?»
«Не говорила я!» — вскрикивает женщина.
Жалкий вскрик этот звучит для меня как боевой призыв. Я шагаю вперед и, вступаясь за женщину, за вселенскую женщину-мать, надвигаюсь на кресло и говорю девушке, словно камень в нее бросаю:
«Вставайте! (Если вы собираетесь ехать.)»
Она поворачивается ко мне, долго смотрит и спокойно так, безучастно отвечает:
У МЕНЯ ПАРАЛИЗОВАНЫ НОГИ.
Рушится стройное логическое здание, возведенное мной, дворец, сложенный из твердокаменных глыб обобщений, и я умолкаю, растерянный, мне хочется взять назад это злобное «вставайте», вговорить его обратно е-т-й-а-в-а-т-с-в, — н о с л о в о уже обрело собственную плоть, оно как бы материализовалось в пространстве, стало жестким и неподатливым, и я останавливаюсь в коридоре, замираю, вытянувшись, как шпагоглотатель, подавившийся клинком, и мне видится вдруг лицо Фирузы, Фирузы Георгиевны, и она спрашивает с тоскливой надеждой: «Вы не поможете нам?», и глаза у нее такие, будто она милостыню просит.
А из-за двери, ведущей в отдел, доносится звучное щелканье, но это не кастаньеты и Андалузия, мелькнув несбывшейся мечтой, тут же пропадает, выжженная равнина, на которую, знаю, никогда не ступит моя нога, размеренной трусцой бегущие мулы, неясные голоса и снова щелканье, и я устремляюсь на звук, путник, услыхавший в ночи писклявый лай дворняжки, бегу, спасаясь, — топот разносится по коридору. Там, за дверью, в просторном и светлом зале мои коллеги-конструкторы, зависшие в сладостном безвременье между работой и домом, самозабвенно играют в домино, занимаются спортом, как это называется в отделе, играют в шахматы и в нарды, одерживают бескровные победы и терпят простительные поражения, свободные люди в мире условностей, отшельники, уклоняющиеся от семейных обязанностей, мужское, избранное общество, на страже интересов которого стоит суровый и бдительный боец ВОХР.
Приоткрываю дверь, вижу в ярком сиянии люминесцентных солнц построенное в семь рядов, дисциплинированное стадо кульманов, дремлющее на паркетной лужайке. Стою на пороге и, пытаясь забыться и налегке войти в этот мир, придумываю сказочку о том, как поздно вечером, когда отдел пустеет, кульманы пробуждаются от спячки и начинают жить своей тайной, настоящей жизнью. Самый тяжеловесный из них усаживается в кресло начальника, внимательно оглядывает зал — все ли на месте? — потом склоняет массивную головогрудь и не спеша, с удовольствием просматривает бумаги, оставшиеся на столе — накладные, докладные, техзадания и техусловия — и, насмотревшись, встает и, в точности копируя походку З. В., совершает инспекторский обход. Он идет от кульмана к кульману, останавливаясь у каждого, мельком покосившись на чертеж, наколотый на доску, роняет фразу, другую и двигается дальше. Слышатся тяжелые шаги железных лап, и слышится железно-деревянный голос: «Как у вас дела, имя-отчество? Вы что-то затягиваете с эскизами, имя-отчество! Сходите в цех, имя-отчество, там не могут разобраться с вашими чертежами».
В конце каждого месяца кульман З. В. собирает подчиненных на производственное совещание. Он встает и, держа в правой передней лапе стопку рапортичек, а левой упираясь в письменный стол, заводит речь о достижениях и недостатках: «Хорошо поработали кульманы шестой, четвертой, девятой и одиннадцатой групп. Кульман такой-то начертил столько-то листов. Кульман такой-то столько-то»… Молодые кульманы насмешливо аплодируют. Это бунт, и З. В. умолкает на секунду, чтобы пресечь его строгим взглядом, и, выявив зачинщика, бросает походя: «Вы, между прочим, имя-отчество, два раза в этом месяце проснулись с опозданием». Примитивно-количественная оценка их работы не нравится молодым кульманам, она кажется им обезличивающей, абсурдной, и, сговорившись, они в знак протеста записывают почти все чертежи, выполненные группой, на кого-то одного, и З. В. спотыкается на полуслове и договаривает неуверенно: «Кульман такой-то, фамилия-имя-отчество, начертил 42 листа». (48, 54) Бурные аплодисменты. (Головоломку с листами я придумал не сейчас, а раньше, в самом начале своей блистательной карьеры. Не потому ли мне так долго пришлось ходить в техниках?) Оправившись от потрясения, З. В. заканчивает речь. На дворе уже светает, и кульманы с тихой детской песенкой разбредаются по своим местам.
Сказочка кончается, и я вхожу в отдел и, стараясь перекрыть грохот разваливающегося за моей спиной Дворца обобщений, рявкаю молодцевато: