Новый Мир ( № 12 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому, собственно, и сводится борьба лиц, классов и народов: каждый хочет заставить других играть роли именно в его спектакле. И когда я в зарницах мегаполиса разглядываю распростертое передо мною беспомощное женское тело, прикидывая сценарий на сегодняшний вечер, я всегда краем глаза фиксирую мерцание металлических частей висящего над ее постелью на расшитой водорослями зеленой кошме кремневого пистолета и на миг задумываюсь, каким же образом и в кого он в конце концов выстрелит.
Во всяком случае, не вечером, с вечера она засыпает беспробудно. Лишь часа в два, в три она просыпается от похмельной жажды и, придерживаясь за стены, бредет по меандру через кунацкую в сверкающую европейскую кухню жадно хлебать воду из-под крана, откусывая глотки от бьющей чрез меру струи; затем, забрызгав все кругом, начиная с себя, она надувает водой прозрачный бурдюк из-под пепси и, прижимая его к груди, словно младенца, шатаясь бредет назад. И в эту минуту лучше не встречаться с нею глазами. “Кого ты, братец, ищешь?” — “Тебя!” — отвечал казак и разрубил его от плеча почти до сердца…
Отцовская шашка теперь тоже поблескивает над ее ложем, но уже ничего не рубит. Я пытался рассечь ею свою старую куртку, однако только смял. Без любви, без сказки я ни на что не гожусь. А вот Гришкин пистолет вполне возможно, что и стреляет. По крайней мере я однажды застал ее за не таким уж странным для ее сценария занятием: с преувеличенной пьяной сосредоточенностью она, постукивая ее пальцем, словно перечницу, вытряхивала из мумифицированной пороховницы черный дымный порох на полку .
И в те минуты и недели, когда жизнь становится совсем уж обезгреженной, я иногда примериваюсь: а не сыграть ли в русскую рулетку кремневым пистолетом?.. Но в те минуты и недели, когда я никто, я ни за что на свете не рискну поставить на карту свое постылое существование. Зато когда я вовлекаюсь в пьесу с красивой ролью, в которой становится прекрасной и сама смерть, исчезают и причины играть с нею. Остается лишь мечтать, что на склоне дней мне подвернется завораживающий сценарий, завершающийся эффектной алой точкой.
В одиночку мне не опьяниться собственной выдумкой — мне требуется чарующая спутница, которая околдовала бы и меня своей неутоленной мечтой, одной из тех, чье мерцание никогда не гаснет на моем небосклоне. Но — первые же помыслы пресекаются сверкающим клацаньем у глаз, немотою в пальцах, холодом в груди…
Нет, я соглашусь предстать пред своими полуночными невестами только во всеоружии, очарованным и очаровывающим, но не разочаровывающим странником! Я ведь уж давно не гормональный вулкан, я вполне мог бы и вовсе обойтись без “этого дела”. Но без ощущения полноценности я не могу чувствовать себя красивым. Не чувствуя же себя красивым, я просто не могу жить. Я знаю, мои возлюбленные стали бы разводить ханжеский сироп — что это-де не важно, что им во мне главное — душа… Но я-то знаю, что в глубине собственной души они все равно перестали бы ощущать во мне силу и красоту. Чем, собственно, только и приподнимает их над буднями мой голос.
Ведь я их вечный должник, провожать их ко сну — моя неусыпная забота. О которой приходится вспоминать если и не с утра, то едва ли не с полудня: черт, во Владивостоке уже вечереет, как бы Ирка не улеглась… Впрочем, если ее и разбудить, она не рассердится: еще в колыбели она приказала себе не заморачиваться, и никаким урокам судьбы с тех пор не сдвинуть ее с этого мудрого принципа.
Два развода, никакой толковой профессии — хорошо еще, новое время принесло новые красивые слова: не секретарша, а какой-нибудь менеджер по минету, не парикмахерша, а визажист… Я и сам однажды подкидывал Ирке деньжат на обустройство фитнес-камеры в ее собственной хрущобе, но средств достало только на неполную перепланировку — так и торчит элегантное парикмахерское кресло среди до нелепости разъехавшейся ванной, из стен которой там-сям пробивается извивающаяся проволока, напоминающая прическу каких-то горгон. Одну из которых я как-то даже застал у Ирки в кресле — стрижет и укладывает она, наверно, неплохо, ее, бывает, зовут в лучшие дома столицы Приморья.
У старшего ее пацана, похоже, не в порядке какая-то церебральная органика — очень уж он пухлый и серьезный для двоечника, у младшей, шустренькой, что-то с почками — другая мамаша затаскала бы по врачам и курортам или по крайней мере истерзалась бы, что не имеет такой возможности, но у Ирки на семьдесят семь бед один ответ — а, обойдется!..
Ей и годы не в годы — все такой же хорошенький паж с оттопыренной как бы в комической озадаченности нижней губкой и заранее беззвучно смеющимися шоколадными глазками. Я даже не знаю, на какие шиши она живет, — подозреваю, там пасется еще с десяток заезжих молодцов вроде меня: с нею на диво отрадно встряхнуться, хоть на три-четыре дня и ночи перевести дух от каторжной необходимости, ни на миг не расслабляясь, просчитывать последствия каждого своего шага. Когда я еще только начинаю прикидывать, как бы к ней выбраться, мне уже заранее начинает все сходить с рук, и даже бабок откуда-нибудь сваливается ровно столько, чтобы три-четыре дня не думать о деньгах, и даже дети ее на удивление кстати оказываются у бабушки или у подруги, когда она, беззвучно смеясь от счастья, бросается мне на шею в своем навеки недоделанном предбанничке.
Скатываемся по бетонно-бункерной лестнице, закатываемся под вечной изморосью в какой-нибудь приморский кабак, и поныне не расстающийся со спасательным кругом имен “Фрегат”, “Бриг”, а не какой-нибудь “Танкер” или “Сухогруз” (левак всегда подкатывает по первому посвисту), гудим до утра, допиваем где-то под фонарями с какими-то морячками и морбячками, сами такие же морячки и морбячки, ввязываемся в какие-то приключения, неизменно заканчивающиеся миром и дружбой (держи краба, протягивает мне кто-то из темноты едва различимую растопыренную пятерню, и я сцепляю ее со своей, такой же мозолистой, железной и татуированной), пошатываясь, взбираемся по ночной лестнице, через каждые две ступеньки надолго припадая друг к другу, потом, уже мало что соображая, плещемся под душем в ее фитнес-камере, вывернутой проволокой внутрь, и совсем уже без сил плюхаемся в океанские колыхания ее огромной тахты типа траходром.
Сил, однако, у нас достает денька так на три, — этот жилистый царапучий мальчуган заводит меня до исступления, мне едва удается выкроить передышку — раз это мне зачем-то нужно, она и на это согласна — побродить по запущенному берегу океана . Разумеется, чтобы во что-нибудь не вляпаться, глазам приходится больше следить за береговой кромкой с толченым кирпичом, истертыми прибоем устричными раковинами да тугими, как хороший холодец, отвергнутыми родной стихией медузами, — но воображению-то за дымкою туманной открывается именно океан, безбрежность за вереницей уходящих за горизонт острогорбых островов, оплетенных японской графикой, — какой же еще она может быть у врат Японского моря!
С Иркой нелепо говорить о будущем, о любви до гроба: сейчас мы счастливы, а все остальное — чистое занудство. И когда я ей звоню, она тоже не разводит сложностей — где я, с кем, когда приеду: она рада, и довольно. А кто там с нею колышется на нашей океанской тахте, я тоже не заморачиваюсь, — какой-нибудь старпом, бортмеханик… Счастливо ночевать, дружище, семь футов под килем, семьсот футов под шассями, два дюйма до пупка… Как у меня, когда я с нею. Чистая ракета на старте…
Образ недоступной беззаботности отзывается во мне особой горечью, но, благодарение богу, не вызывает желания отравить чужую радость, так далеко моя ущербность не заходит.
Вот если бы я узнал об измене Елены из Якутска, это было бы серьезнейшее потрясение, пожалуй, навеки отнявшее бы у меня веру в человечество. Я ведь и сам с нею преображаюсь до неслыханной простоты, надежности, мастеровитости: первым долгом произвожу починку выключателей, розеток, столов, стульев, шкафов, диванов, дверей, утюгов, торшеров, кранов, смесителей, затем усаживаюсь с ее тоже серьезным, белым и пухлым сыном разбирать накопившиеся трудности по физике (“папа вернулся из экспедиции”), — при каждом моем звонке Лена напоминает, что с тех пор, как я растолковал Толику закон Ома, он только этот закон и помнит; кстати, и стиральная машина что-то снова начала стучать, и я принимаюсь дотошно выспрашивать, как стучит, да где, да обо что, и, самое удивительное, начинаю и вправду что-то такое кумекать…
И мне уже хочется, наведя порядок в хозяйстве, наконец-то расслабиться за вечерним чаем с еще горячим, желтым, как сливочное масло, кексом в растрескавшемся панцире, откуда выглядывает черноглазый кишмиш. (Впрочем, я и за вечерей не снимаю, но лишь расслабляю галстук, одна только мысль о котором в других ролях вызывает у меня содрогание.) За окном непроглядная тьма, но нам-то что за дело! Моя хозяюшка в пеннокипенном вечернем чепце была бы вылитая кустодиевская купчиха, если бы не очки. Отирая пот с наших пухлых щечек нежными махровыми полотенцами, мы степенно рассуждаем о людской неблагодарности. Лена грустит о том, что ее русские студенты отворачиваются от классиков — Валентина Распутина, Чингиза Айтматова, а якуты и того пуще — норовят возвести в классики своих: Ойунского, Новикова, Яковлева, на одни имена посмотреть — все же заимствовано у нас! Я со знанием дела тоже поддакиваю: да, мол, хрен бы они имели, а не алмазы без наших геологоразведок, без наших “мазов” и “Кразов”, без наших экскаваторов — карьерных, вскрышных, цепных, роторных…