Когда случилось петь СД и мне (С Довлатов) - Ася Пекуровская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Исчерпав свой эпический запал на обещание не предавать "алкоголь", вероятно, прикинув, что противостоять предательству легче, если предается то, чего у тебя нет в наличии, наш легкоконный воин все же обещания своего не выполнил и алкоголь предал, а с ним и все остальное. Поэтому для своей алкоголиады по Довлатову автор Смирнов выбирает стиль забористый, забубенный.
"Водка проваливалась в пустое студенческое нутро, - воспоминает мемуарист, на мгновение, вероятно, запамятовав, что лично он, будучи сыном своего отца, дослужившегося если не до генерала, то непременно до полковника Госбезопасности, был взращен на пайках закрытых распределителей, - не вставая колом при проглатываниии и не вызывая гримасы притворного отвращения. ото поглощал в вАШвосточном' Сережа Довлатов, я не помню. Формулу вАШоем бы ни закусывал, а блюешь винегретом', - он изобретает несколько лет спустя... Бродский поедал салат вАШСтоличный' или с крабами?.. Фима Койсман, процветающий в то время адвокат... соблазнял наших с Довлатовым девушек. Отдавшись Фиме, дабы приобщиться телесно к социальному успеху, девушки не покидали нас... Фиму мы с Сережей простили".
При такой наглядности кому нужна достоверность? - вероятно, делает свой мемуароносный расчет Смирнов, уверовавший в то, что по мере знакомства с угарным привкусом его бравурного причастия, ни одному читателю не привидится вообразить, что сам автор-очевидец никогда не был завсегдатаем Восточного, в глаза не видел Фиму Койсмана и был откровенно лишен такого аттрибута, как "наших с Довлатовым девушек". Поставив свое имя рядом с новоявленным кумиром Довлатовым, уже прозвеневшим славой на ниве отечественной словесности, пока еще полубезымянный, но не безнадежный, Игорь Смирнов делает свой скачок в историю, мягко приземлившись подле кумиров западного образца, о нем, что говорится, ну, ни сном, ни духом:
"Я пытаюсь мысленно нарисовать себе парижское кафе, - пишет он, - где ошивались (петит мой - А.П.) в ту же пору, что и мы в вАШВосточном', экзистенциалисты".
Как сладко быть мемуаристом! Внял своей душевной прихоти и оказался в Париже, еще поразмыслил и подрисовал себе персональный столик в самом "Lapin Аgile", едва присел, ан, а рядом с тобой уже суконка Picasso. Есть обо что потереться. А там и до прочих "экзистенциалистов" в два притопа три прискока. Дотоптался и плюхнулся с общим счетом и учетом. А там и херес, абсент, винсент, тройной одеколон. Общение на дружеской ноге. Не то что с Пушкиным. Пушкин - это так, отрезанный ломоть, история с географией. Что Пушкин? Сам, если подумать, лаптем щи хлебал, французам не в пример. Невыездной он был, вот что. За границу только во сне летал. Именно что летал. Даже "мысленно нарисовать" не умел. Так-то братишки. Другое дело, богема, экзистенциалисты, хуе-мое. Они что ни день, то в Париже, на Монмартре поклоны друг у дружки ловят, фетровыми шляпами взмывают вверх и вниз, Мулен Руж хулят на чем свет. А иной раз нет-нет да и похвалят. Так и живут. "Ошиваются... " Как и не мы.
Так. Листаю я майский номер "Звезды" за 1998 год. Миновала мемуариста Смирнова, посетовала, что цензуру поспешно отменили в моем отечестве, и далее скольжу. Люди пописывают, ну и я не отстаю, почитываю. И тут мне на глаза другой товарищ юности, Сережа Вольф, попадается. Так сказать, на ловца и звЭрь бежит. А дальше сами посудите, как мне было утерпеть и не скатиться в тот "ингресс запретных аналогий", от которого меня так искренне, так нежно, уберегал почтенный А.А.? Всегда талантливый, всегда приметный и всегда подлинный Сережа Вольф (который, как выяснилось, всегда считал меня американкой) пишет свой мемуар об Олеше из своего алькова:
"Келью Юрия Карловича в доме, где все творили, я помню скорее "мышечно", нежеле зрительно. И абсолютно не помню нашего короткого разговора... Одну его фразу, разумеется, мне забыть невозможно.
- А вы знаете, - сказал он, вроде бы склонив голову набок и - похоже бегло разглядывая меня, - вот я еще не читал ни единой вашей строчки, но почему-то почти уверен, что мне понравится то, что вы написали".
Понравилось ли то, что Сережа Вольф тогда вручил Олеше, с позиции сегодняшнего дня не существенно. В хоре голосов сегодняшнего дня Вольф может быть упомянут в одном регистре с Олешей, причем, не в порядке сравнения одного с другим, а в порядке возведения ценностей ("цезарево - Цезарю"), без которых нет и суждений. Сережа Вольф оказался столь же достойным талантом, что и Олеша. И число таких талантов не так велико, как принято считать. А из этого числа талантов, способных на нежные чувства, а то и на неслыханную в нашем бедном отечестве благодарность, и того меньше.
"И мы начали дружить. Сказать скромнее: вАШОн (Олеша - А.П.) позволил мне дружить с собой', пожалуй, нельзя, ибо Юрий Карлович был куда естественнее и демократичнее, чем предполагает полная (не внешняя) суть этой фразы - вАШ... Позволил дружить', точнее вАШпозволил себе дружить'...
Кажется, именно в этот год я очень долго жил в Москве летом, вообще долго в Москве.
Жил я (и еще два заметных юноши...) в Серебряном бору. Комнатенку-сарай сняла для нас Белла Ахатовна (тогда - Белла Ахмадулина)... Именно в вАШНационале' мы и встречались чаще всего с Юрием Карловичем..."
Мемуарист Сережа Вольф, как и все мемуаристы, пишет о себе, но не о себе, потершемся о суконную поддевку знаменитости, уже попахивающую музейной сыростью, как это делает Игорь Смирнов. Сережа Вольф пишет о талантах, с нежностью и благодарностью за то, что оказался рядом. Помянул Олешу, мертвого, а рядом с ним живую Беллу Ахмадулину. И себя не забыл, живого, пока еще жив. Пока живы те, для кого и о ком он пишет. Так что и Олеша оказался живым.
"Я приехал к нему на Лаврушинский, в этот огромный Дом Трудов писателей, и вскоре выяснилось, что и у меня тоже нет денег. - О, горчаться не стоит, мой юный друг, - сказал Юрий Карлович. - Мы можем сейчас спуститься вниз, и там, внизу, в этом же нашем доме, находится наш Литфонд... Там сидят очень милые дамы, и они непременно дадут мне в долг приличествующую случаю сумму денег.
Действительно, денег Юрию Карловичу дали. Вероятно, охотно, так как быстро. Не то что в издательствах.
- Ну вот видите, - сказал он - стоило ли сокрушаться. У нас есть теперь целых три рубля восемьдесят девять копеек. Давайте, мой юный друг, поступим теперь именно по вашему усмотрению. Или мы пойдем в замечательную Третьяковскую галерею - это совсем рядом, знаете ведь такую?
- И там я покажу вам совершенно изумительный скульптурный портрет скульптора Кубина, или мы сядем с вами на троллейбус, - это тоже совсем рядом, - быстро доедем до кафе вАШНациональ' и там выпьем немного портвейна. Что бы вы предпочли?
- Лучше бы в вАШНациональ, - ответил я довольно быстро, хотя и не без мучительной борьбы, так как скульптуру я тоже очень люблю, вАШМыслитель' Родена, то да се...
- Это совершенно правильный выбор, - сказал Юрий Карлович."
Когда Андрей Арьев, редактор "Звезды", был в гостях в Калифорнии, он сказал слетевшейся на его выступление публике: "Мы свободно печатаем авторов, чьих позиций не разделяем. Цензура была отменена в 1981 году (дата весьма условная - А.П.)." Ну что ж, отменена так отменена. Историю надо уважать. И вот в "Звезде" выходят мемуары двух мемуаристов нашего поколения. И одного, и другого в какой-то период жизни мне довелось встречать практически ежедневно. Один был рожден писателем, а другой - изловчился и стал филологом. И тут я опять впадаю в аналогии, хоть А.А. Меня не раз упреждал, что ничего хорошего от аналогий не происходит ни в природе вещей, ни в мире как воля и представления человека. Нет, цензуру отменить, вероятно, следовало... Но не до такой же степени, ей Богу... - До такой, до такой, вероятно, ответит мне Андрей, - хотя над печатаньем моих мемуаров о Сереже, полагаю, задумается надолго.
Мне возразят, что мемуары есть башмак весьма неустойчивый, и поскользнуться в нем может каждый, даже тот, на чью ступню и сам Довлатов был бы непрочь натянуть свою мемуарную модель. Взять, к примеру, нобелевского лауреата, Ивана Бунина, оставившего обширный мемуарный след о Чехове. И что же? То ли держа свою материю так близко к сердцу, что довел себя до одышки, то ли к башмачному делу оказавшись совершенно непричастным, но вышло так, что Бунин такого нам о Чехове понастрочил, что, не будь он сам сусам, мастером и маргаритой, нужно бы его, вслед за Соснорой, взять да и отдать заново в подмастерьи.
Конечно, рука не поднимется, но иначе нельзя. Ведь нобелевский лауреат, Бунин, прошелся, как и мы, по весьма скользкой поверхности! Конечно, Чехов сам Бунина на должность усадил, не в пример нам. Посмертную жизнь свою, видать, представлял не иначе, как сквозь призму бунинской фантазии. Короче, когда Бунин приехал в Новочеркасск... Там мать его жила в гостях у дочери, его сестры... Погостил Бунин чуток под кровлей родительницы, а потом взял и к Чехову завернул. Тот его в Ялте ждал. Там же и начал пытать. - Признайся, брат, решил писать воспоминания обо мне или все еше в нерешительности пребываешь? - спрашивал Чехов с пристрастием, а Бунин, разумеется, отшучивался, хотя, когда срок настал, взялся за перо. Чехова не вознести, значит грех на душу взять! - вероятно, думал он, обмакивая перо.