Музей воды. Венецианский дневник эпохи Твиттера - Дмитрий Бавильский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человека связывает с городом всего-то пять общих часов непрерывного секса, но когда хорватский кораблик вновь выходит в водах лагуны на финишную прямую, а «городок в табакерке», залитый солнцем, отбеливающим фасады, обращается из идиллического клодлорреновского пейзажа в не менее идиллическую явь, в голове проносится весь русский ностальгический репертуар, от «Вновь я посетил тот уголок земли» до «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…».
Уж десять лет ушло с тех пор – и многоПеременилось в жизни для меня,И сам, покорный общему закону,Переменился я – но здесь опятьМинувшее меня объемлет живо,И кажется, вечор еще бродилЯ в этих рощах.
72
Хватаясь зубами за воздух, стараешься побольше успеть – увидеть, узнать, надкусить. Понадкусывать. Пена у рта – это не от жадности, но от отчаянья. Все особенности нашего восприятия, причем не только в Венеции, затоваренной и богатой, возникают из-за тотальной нехватки времени. Все наши книги и блоги, фотографии и желание захватить в горсть побольше – из-за того, что следующего раза может попросту не случиться. По-советски это или по-русски – не зарекаться от сумы, тюрьмы и того, что Италия не повторится?
Обреченность эта есть уже у Муратова, не говоря уже о прочих пишущих путешественниках, Павлу Павловичу предшествующих или, тем более, наследующих. Исключения можно пересчитать по пальцам одной руки, особенно если начинать сравнивать русские травелоги с иноязычными. Полностью погруженными в среду обитания или же сообщающимися с ними как части с целым. Тогда как у русских – собственная гордость и особый путь и здесь, и в этом тоже.
Годы спустя я вернулся в Венецию на месяц, чтобы попытаться преодолеть избыточную суетливость первых поездок, растянуть вольготные впечатления. Однако, как показывает плотность моего нового венецианского дневника, отчаянье никуда не ушло, лишь став немного иным.
У этого обстоятельства, правда, есть одно нечаянное, но сугубо положительное следствие: все мы приезжаем в Венецию для того, чтобы жить, для жизни же едем, для поддержания тонуса. Приезжаем, чтобы запастись впечатлениями, как вареньями-соленьями на долгую зиму. Поэтому весь кладбищенский дискурс «венецианского текста», кажется, благополучно нас минует, тем более что рассчитан он на людей отдельных и исключительных, а мы-то с вами – самая что ни на есть сермяга, поэтому «смерти в Венеции» бояться нечего. Для нас она только в кино бывает. Или в книгах: ведь русская, тем более советская Венеция отчаянно литературна.
73
Я не помню, куда я тогда, вновь прибыв из Ровиня, пошел в первую очередь – к классике в Галереях Академии или к модернизму от Пегги Гугентхайм, да это теперь и неважно. Второй венецианский приезд целиком сгруппировался на правом берегу, в районе Дорсодуро. И если следует искать внутреннюю логику этой поездки, то она маячит где-то здесь – в департаменте статичных музеев, накачанных равнодушной любовью. Многие думают, что эта любовь – к прекрасному, хотя, как кажется, все дело в сущностной нехватке. В тоске по идеалу.
Любовь зачастую хватается за то, чего в нас нет, но то, что очень хочется заполучить; за то, что кажется жизненно необходимым. Она цепляется за то, что мы находим в предмете страсти, обладающем недостающими нам качествами. Страсть диктует (нашептывает, задает) вектор устремленности чувств, воплощающийся в конкретных чертах характера или внешности, от которых становится невозможным отпрянуть.
Искусство порождает примеры гармонии и красоты, недостижимых в реальности, но позволяющих нам достраивать себя с их помощью, в направлении собственного идеала. Начинки церквей и музеев, картины и скульптуры важны не конкретикой изображений и техники решений, но своим функционалом – мерцающими зонами душевного покоя (или непокоя), которые они вызывают внутри четко очерченных пространств, помогающих настроиться на отклик.
Сначала, конечно, церкви – с их синкретическим взаимодействием всех элементов, от архитектуры до росписей и даже особенных звуков, «там, внутри», диктующих особенное настроение.
Любая церковь неповторимым ландшафтом и «розой ветров», составленных из разных видов творчества, подобно цветку, должна восприниматься как единственно возможная целостность, которую с какого-то момента невозможно разъять на составляющие.
Лучшие музеи действуют схожим образом – богатство коллекций быстро насыщает органы чувств и внимание, после чего восприятие начинает плыть куда-то в сторону полнейшей невозмутимости. Кажется, именно в этот момент предельного пресыщения музеи начинают работать так, как нужно, – бессознательным единством ансамбля, в котором вид из окна оказывается таким же важным, как собрание шедевров и проходных артефактов, дремлющих на стенах.
74
Города ведь сами диктуют нам способ их употребления. Музейная лихорадка логична и естественна в городе-музее с плавающими границами ареалов художественного. Если решить, что искусство – это, в буквальном смысле, то, что не жизнь и чего нет в жизни, то искусственная природа Венеции оказывается едва ли не единственным местом, где жизнь почти полностью состоит из искусства, подчиняется его законам.
Непонятно, откуда и из чего складывается настрой на тот или иной город. В Париже соборы и церкви тоже ведь занимают важнейшее место, однако нельзя сказать, что наши поездки в Париж состоят из одного искусства. В Барселоне или в Амстердаме еще задумаешься, что предпочесть – прогулку по улицам (порту, пляжу, паркам, магазинам) или по собраниям чего-то неповторимого, а здесь вроде как иной цели и быть не может. Даже если в анамнезе вашего венецианского трипа заложен карнавал, он будет всего лишь логическим продолжением местной живописи (Лонги и Гварди), разыгрываемой в многократно описанных и еще более многократно изображенных (тем же Каналетто) пространствах, не отличимых от музейных.
Однажды я достаточно долго гостевал в Берлине, где умудрился не сходить ни в одно (!) «учреждение культуры». Несмотря на любовь к искусству, такое временное одичание далось мне без малейшего напряжения, поскольку в те годы дух вновь обретенной немецкой столицы веял в кварталах новой архитектуры, повсеместно возводимой на идеологически некогда значимых пустырях. После соединения Берлин сшивал себя на живую нитку живого общения, с которым искусство попросту не способно тягаться.
В Венеции такие номера не проходят. Особенно когда ты один и созерцание окружающего великолепия возможно разделить лишь с зеркалами и собственным отражением в воде.
75
Помню, как я бегал в поисках Музея Пегги Гуггенхайм по каменному лабиринту, вдруг увидел в одной из закрытых дверей репродукцию Пьетро делла Франческо и стукнулся в закрытые ворота, за которыми негр-охранник маялся от одиночества.
Сейчас я понимаю, что случайно тогда попал к палаццо Чини, одному из немногих и достаточно локальных частных собраний, только в 2014-м открытому для посетителей. По крайней мере, в этой стороне Дорсодуро, по дороге к Пегги, есть лишь один такой вменяемый художественный музей. А тогда из-за неопытности, что ли, или же из-за спешки мне показалось, что вся Венеция состоит из негласных коллекций, неизвестных широкой публике.
Я даже не понял, отказал мне охранник или же, если бы я продолжил ломиться, позволил осмотреть это главное в Венеции собрание невенецианской (но феррарской, тосканской и даже флорентийской) живописи, так как время тикало в висках, утекая в каналы и еще один музей был очевидным (несъедобным) перебором.
От двери я отпрянул быстрее, чем негр среагировал: в голове все мелькало и мельтешило, вали валом – потом разберем, приведем в порядок. Дико унизительное чувство скорописи, осознание которого приходит лишь в трезвом уме и в твердой памяти. То есть не тогда и не там, на бегу и уже не у Пегги, посещение которой используется как передышка в кроссе. Отдышаться, разглядывая Дали и Миро, оказывается важнее, чем сами эти старинные нынче художники с дырявой харизмой.
Но, кажется, именно тогда я и придумал, что сюда можно вернуться, только сочинив сюжет для своей новой книги. Пусть это будет роман, обязательно любовный, хотя и с детективно-искусствоведческой интригой.
76
Я же тогда еще не знал, что романы, для того чтобы волновать, увлекая за собой, растут, вырастая из конкретных жизненных обстоятельств, из большой беды или еще более большого одиночества, а отвлеченные кунштюки да умозрительные построения – изначально мертвы. Думал только о том, как разложить свою страсть и похоть по этому городу на сюжетные блоки.
И хотя дело было до всех ден браунов и пересов-реверте, мне было важно двигать фабулу через искусство, сконцентрированное, ну, скажем, в церквях – самой заметной черте местной топонимики, доступной туристу.