Одиннадцать - Пьер Мишон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоял лютый мороз, ясные звезды сияли на черном небе. Надел он, разумеется, не тот широкий светло-серый плащ, а другой, который видели на нем в мифические времена и о котором в один голос говорят мемуаристы: плащ цвета адского дыма[13], не то черного, не то красного, не то блестяще-антрацитового, не то шоколадно-коричневого. Все вчетвером они быстро зашагали по улице, санкюлоты, продрогшие в своих лохмотьях, сказали ему, что видеть его хочет Леонар Бурдон. Бурдона он знал — это он, Бурдон, возглавил расположенную неподалеку секцию Гравильеров, после того как бросили в тюрьму Жака Ру.
Не любил он этого Бурдона. Сначала они шли по улице Тампль и скоро свернули налево, к бывшей церкви Сен-Никола-де-Шан, где теперь и заседала секция.
Пришли. Ступили на порог.
Двери распахнуты настежь.
Им пришлось обойти стоящие в портале немые колокола, чудовищные брелоки Отца небесного [14], — их уже сняли с колокольни, но не успели отправить в переплавку. Внутри холодно и пусто — Бурдон, ревностно искореняя фанатизм и заботясь о нравственном возрождении, распорядился выкинуть на свалку все предметы культа, которые нельзя было расплавить или употребить в быту. Быстрым шагом они прошли через неф в апсиду. Фонарь высветил устроенную в левом приделе конюшню — солома на полу, пустые ясли, — где смутно маячили две-три лошади. В стене, совсем рядом с этой конюшней была дверь в ризницу. Все четверо вошли — жаркий огонь камина освещал и согревал помещение, из-за холода секция перебралась сюда. Караульный фонарь не погасили, а поставили на большой стол. У огня сидел и грел босые ноги лишь один санкюлот. Корантен знал и его, это был Дюкроке, посыльный из винной лавки на углу улиц Одриет и Блан-Манто. На вид (да и по сути) славный малый, хотя чуток придурковатый (тоже верно), он встал навстречу Корантену, сказал, что Бурдон и остальные скоро будут, и, со значением закатив глаза, прибавил почтительным, но свойским тоном, с легкой насмешкой, лишь оттенявшей почтение: «Они там». Корантен понял, что Бурдон сотоварищи у якобинцев в огромном зале-сундуке капитула бывшего доминиканского монастыря, что располагался ближе к Сене; под высоким, звенящим риторикой сводом, где вот уже четыре года рокочут страсти и споры, где вскипает все самое лучшее и самое худшее, в каменном барабане, откуда по ночам на всю улицу Сент-Оноре разносятся топот и крики «браво!». Он разглядывал босые ноги Дюкроке на каменном полу. Сядь и подожди, предложили художнику. Санкюлоты, теперь вчетвером, принялись играть в карты, — до него же им больше не было дела.
Корантен не стеснялся. Место знакомое, он бывал тут не раз, то как сосед, то как художник, а то как гражданин — эту маску носили все, включая и его. Игроки устроились на полу у камина. Корантен озирался. На огромном столе-престоле, по обе стороны от фонаря, были разложены четырехфунтовые караваи хлеба, стояло блюдо с салом, кувшины вина, — все нетронутое. Поодаль лежал приоткрытый полотняный мешочек. Из любопытства Корантен подошел и открыл его пошире — там лежали какие-то хрупкие бурые щепки; пощупав их, он понял, что это очень древние человеческие останки, позвонки и обломки длинных костей. «Зачем они тут?» — спросил он. Один из игроков, раздавая карты для нового кона, ответил, не поднимая головы, что это бывшие мощи бывшей святой, ковчег сегодня отнесли на Монетный двор и сдали в переплавку, а косточки почему-то остались, их не успели бросить в огонь, на Гревской-то площади их больше не сжигают (и правда, Робеспьер, ну, или его робеспьерцы, еще в конце лета положили конец этим публичным эксцессам то ли из брезгливости, то ли из политических соображений, поскольку тайно готовили сильный ход — замену жертвоприношений бледной червонной даме, богине Разума, которую превозносили смутьяны, культом Верховного Существа). Санкюлоты играли, Корантен перебирал косточки, в нефе за перегородкой слышались лошадиные звуки: фырканье и теплое, бодрящее, а порой жутковатое дыхание. Корантен вдруг подумал, что стало с погребенными в Комблё костями двух святых мучениц, которых мучил он сам. Потом вспомнил о девочке, которая, должно быть, дрожит от страха на чердаке в этот поздний час. Тягучие мысли о костях, о старых дамах и о девчушке перемешались у него в голове. Думал он и о других женщинах, умерших, брошенных, ушедших. А потом его мысли оборвались — явились те, кого он ждал.
Было уже сильно за полночь. Три человека ввалились с улицы в тепло, все трое кутались в плащи, у всех троих двууголки с кокардами надвинуты на глаза, все трое в сапогах, один на вид важнее двух других. Плащи и двууголки швырнули на ходу на столик при входе, рядом с бюстом Марата, как прежде Корантен сбросил свой плащ цвета адского дыма. Они повернулись лицом к Корантену, и при ярком свете камина и большого фонаря он легко опознал всех троих: висячие патлы и мерзкая рожа у одного, белокурая фламандская шевелюра и выпученные, словно от удивления, но холодные фламандские глаза у второго, такие же висячие, жесткие, ломкие волосы, золотое колечко в ухе, медная кожа и до невозможности надменный вид у третьего, хоть ростом он ниже всех. Это они, по порядку: визгливый Леонар Бурдон, в прошлом школьный учитель, а ныне певец богини Разума, борец с фанатизмом и духовный возродитель, переплавщик колоколов и ковчегов, заморыш, но выть умеет так громко, что стоит один целой волчьей стаи; ловкач Проли, банкир патриотов, — вот уж кого Корантен никак не ожидал увидеть, уверен был, что тот давно в тюрьме или в бегах; а третий — Колло д’Эрбуа. Да, он знал всех троих, но Колло — особенно хорошо.
Они давно не виделись. А ведь знакомы были и,