Предчувствие любви - Сергей Каширин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погладила меня по голове, взяла за руку и отвела назад, к маме.
Мама — в слезы: «А я-то его ищу, а я-то бегаю! Утоп, думала». И на радостях хвать хворостину. Да так приласкала, что я надолго зарекся повторять свое рискованное путешествие.
А все-таки не одолел до конца давнего соблазна, повторил. И вот, спустя много лет, стою на краю земли, смотрю за горизонт — сам себе не верю. Где они, седьмые небеса, где океан-море, где три кита — нету их! Пусто кругом, сумеречно, и звезды в полутьме черные. А в том направлении, куда они нацелены, косяками несутся какие-то уродливые тени — не то дьяволы, не то кометы.
Я интуитивно ощущал, что эти ночные призраки враждебны всему живому. Я сознавал, что их нужно остановить, задержать, и ничего не мог сделать. Рванулся навстречу — ни рукой не шевельнуть, ни ногой.
— А-а!.. А-а…
Что такое? Крик не крик, а сдавленный вопль, будто кому-то не дают возможности в полный голос позвать на помощь.
Преодолевая непонятное оцепенение, я очумело мотнул головой, протер слипающиеся глаза. В темноте на соседней кровати стонал Шатохин.
— Лева! — подскочил к нему Пономарев. — Лева, ты чего?
Зубарев щелкнул выключателем. Жмурясь от света, Шатохин минуту-другую смотрел на нас бессмысленным взглядом, затем снова откинулся на подушку, облегченно вздохнул:
— Ф-фу! Чертовщина, да и только. Приснится же такое — вроде на Крымду атомную бомбу сбросили.
— Врешь! — удивился Валентин. И вдруг хохотнул: — Х-ха! Сухой?
— Чего? — не понял Лева.
— Того самого. Простыню менять не надо?
— Психи! — рассердился Николай. — Ни днем ни ночью угомону нет. Говорил же, не слушайте дурацкой радиобрехни. Летчики, называется, без пяти минут асы!
Шатохин долго молчал. Обиделся, наверно. Потом виновато объяснил:
— Мне и самому, ребята, тошно. Когда нас эвакуировали, наш эшелон немцы разбомбили. Что было! Женщины, дети, кровь… Я с тех пор… Извините…
Нам стало неловко. Каждый из нас дорожил репутацией человека железной выдержки, каждый старался не вспоминать о своих страхах, и откровенное признание Левы подкупало, обезоруживало.
Как не понять его! Помню, еще в начале войны впервые услышав жуткий, леденящий душу визг падающей бомбы, я помчался куда-то, ничего не видя и не соображая. Смотрю — зеленый куст. Я в него с маху, а это — крапива. Все лицо сразу волдырями покрылось, и после я долго еще пугался любого загудевшего в небе самолета, даже если он был нашим.
А Валентин? Неудобно было спрашивать, откуда у него над ухом такой большой шрам, но я однажды все же спросил. И он, хмурясь, рассказал, что это — отметина военной поры. Когда в Курске фашисты кинотеатр разбомбили, ему на голове то ли осколком, то ли кирпичом кожу с волосами снесло. Я обомлел:
— Чуть левее — каюк!
— А! — отмахнулся Валентин. — Лучше и не вспоминать. Матери, главное, еще потом сколько со мной мучиться пришлось. Как, бывало, услышу самолет, так и зайдусь…
Ах, чего там я, Валентин или Лева! Какие у нас, пацанов, были тогда нервишки! А бомбежки не выносили даже иные фронтовики.
В подготовительной спецшколе ВВС командиром роты у нас был суровый неразговорчивый капитан-фронтовик. Мы по мальчишескому обычаю тайком называли его «смирно — и умри!» Очень уж он любил такую команду. Однажды, во время культпохода в кино, он даже на городской улице гаркнул:
— Смирно!.. И умри!
А мы не могли умереть. Стоя в строю, мы дышали, ровная линия шеренги чуть колебалась, и молодцевато-подтянутый капитан выжидал. Прищуря, как перед выстрелом, левый глаз, правым он с фланга наблюдал: не выпирает ли чья-либо грудь? Равнение требовалось безукоризненное — как по шнуру. Тут прохожие — и те примолкли: в строю мальчишки с голубыми погонами, авиаторы, значит, будущие летчики, а их вон как школят — словно заурядную пехтуру.
Обидно было нам, да что поделаешь — затаили дыхание, умерли. И как раз в этот момент, будто нарочно, из-за крыш с грохотом вывернулся старенький ПО-2.
— Во-о-здух! — озоруя, крикнул какой-то шутник.
Что произошло дальше, мы не сразу и поняли. Эка невидаль — фанерный, похожий на стрекозу — почтарь-кукурузник, а наш завзятый строевик где стоял, там и грохнулся наземь. Как подкошенный.
После-то он сам рассказал, что на фронте был тяжело контужен и чудом уцелел при авиационной штурмовке. Мы поняли его, даже по-своему пожалели, а все равно остался в душе неприятный осадок. И обидно было за человека, и стыдно как-то. Сам он после этого случая вскорости и ушел от нас. Его по личной просьбе куда-то перевели…
— Слышь, Лева, и часто тебе кошмары снятся? — спросил Пономарев. Чувствовал, что шутка его была грубой, и теперь заглаживал вину.
— Такое, ребята, не забывается, — отозвался Шатохин. — Выскочили мы из вагонов — кругом голая степь. Все с ревом врассыпную. А я в белой рубашонке был. Упал, ползу, и казалось, что каждая бомба — моя. — Помолчав, он вздохнул и негромко, как бы сам себя, спросил: — Неужели у них ни капли жалости не было? Видели же они сверху, когда пикировали, что внизу — дети.
— Фашисты, — тоном понимающего человека сказал Валентин.
— А те, кто сжег Хиросиму? А те, кто сегодня грозится забросать атомными бомбами Россию? — с болью спрашивал Шатохин. — Это что — люди? Их-то как понимать?
— А Наполеон? — рывком поднялся и сел на кровати Зубарев.
— Что — Наполеон? При чем тут Наполеон? — озадаченно взглянул на него Лева. Ему, да и всем нам, поначалу показалось, что Николай язвит, чтобы прервать затянувшийся ночной разговор. Однако Зубарев не подначивал, просто ему тоже захотелось высказаться, поделиться с нами внезапно пришедшей в голову мыслью.
— Да вот читал я, — заговорил он, волнуясь и широко открывая глаза, — читал в какой-то книге письмо Наполеона этой своей… Как ее… Жозефине. В последней битве, мол, погибло тридцать тысяч солдат, но это пустяк в сравнении с тем, что он скоро будет в ее объятиях. Каково, а? Ведь это же были французы, и он — француз, а ему — плевать. Он, значит, не думал, что у погибших — дети. А сколько еще было раненых, искалеченных, безногих и безруких. А ему все — пустяк. Нет, таких людей нам не понять.
— Ты что же, корсиканское чудовище равняешь с бесноватым ефрейтором? — перебил Николая Пономарев. — Тогда не забудь, что Гитлер похож на Наполеона, как котенок на льва.
— Да помолчи, дай сказать! — взорвался Зубарев. — Всегда ты все знаешь… другому и рта открыть не даешь.
— С чего ты завелся? — опешил Валентин.
— Не повторяй общеизвестного, учись соображать сам, — отрезал Николай. — Красиво сказано: «Как котенок на льва». Вроде бы совершенно разные они, так? А если вникнуть — оба из одного теста.
— Ну и что? — пытался вникнуть в его слова Шатохин.
— А то! — запальчиво продолжал Зубарев. — Мало ли и сейчас на земле таких вот чудовищ да бесноватых? Им и атомную войну начать — пустяк. — Высказавшись, Николай вздохнул, помолчал и снова повернулся к Пономареву. — Ты все хи-хи да ха-ха. Тебе когда-нибудь страшное снится?
— Я, когда вижу что-то такое, сразу догадываюсь, что это — во сне, и заставляю себя проснуться, — ответил Валентин.
Это было похоже на правду. А может, он и пошутил. Все мы обычно задирали друг друга, и никто не имел права обижаться. Поэтому примирительный тон. Валентина вызвал у нас чувство молчаливого одобрения.
— А мне вот, представьте себе, этот фашистский пес приснился, — все еще серьезно продолжал Зубарев.
— Какой пес? Овчарка?
— Да Гитлер, кол ему осиновый! — со злостью пояснил Николай. — Вроде еду я в поезде, гляжу, а в купе — он. Я хвать пистолет…
— Во дает! — восхитился Лева. — Ну и что? Хлопнул?
— А-а, — с досадой, как бы сожалея о чем-то реально не сбывшемся, махнул рукой Зубарев. — Проснулся я…
— Эх ты! — разочарованно произнес Шатохин. — Надо было сразу…
— М-да, жаль, — посочувствовал Пономарев и тут же похвастался: — А я такую кралю запеленговал — пальчики оближешь.
— Во сне? — засмеялся Лева.
— Явь и сны всегда взаимосвязаны, так что понимай как знаешь. А меня с курса не сбивай. Ты ведь тоже на лейтенанта Круговую глаз положил.
— Еще чего не хватало! Я не такой, как некоторые.
— Брось. Вон Зуб и тот оценил ее по достоинству. Значит, она того стоит.
— Тошно мне тебя слушать, — отозвался Зубарев. — Мы еще и службу не начали, а ты уже пытаешься шашни завести. Прикинь, что о нас в эскадрилье скажут?
— Ладно, давайте спать, — зевнул Пономарев. — До утра еще далеко. — И, с наслаждением вытягиваясь на постели, он совсем уже сонным голосом бормотнул: — Приснись, невеста, ради нового места…
Нельзя не позавидовать иной раз его беспечности. Улыбнулся, смежая ресницы, да так с улыбкой и заснул. И сны ему, будто по заказу, снятся только приятные, от страшных он умеет избавляться. А тут лежишь — глаза в потолок, и задремлешь — разная белиберда мерещится. Надо же, край света привиделся!