ЖД (авторская редакция) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ша!— воскликнул Глум после этой песни.— Марик, я пою для тебя, и я счастлив, что пою для тебя. Ты человек, Марик, ты из тех людей, про которых никто не скажет, что они несправедливы. Никто из людей, собравшихся здесь,— Глум широким жестом обвел кордебалет,— не скажет, шо ты бываешь несправедливый. Ты мужчина, Марик, и держишь слово. Но я хочу выпить за тех, Марик, без кого и самый настоящий мужчина не может прийти в этот грубый мир. Я хочу выпить за родителей, Марик, и особенно за маму!
Воцарилась тишина, погасла многоярусная хрустальная люстра, по залу ресторана поплыл синий свет. Тост за маму был обязателен на блатских застольях. На сцену вынесли стул с мамой. Маму в каждом ресторане держали специально — ее отбирали из блатского дома престарелых; блатные редко давали на него деньги, поскольку привыкли жертвовать только на тех, в ком могли хоть отдаленно увидеть себя; стариками они себя не видели — не только потому, что редко доживали до старости, но прежде всего потому, что старики пришли в конце жизни вот к такому разбитому корыту. На самом деле к разбитому корыту приходит всякий, так устроена жизнь,— но блатные были убеждены, что это не про них. Они подкармливали либо сироток, годившихся для траха и еды, либо вдов, ибо овдоветь в Блатске в любую секунду могла всякая, даже и подруга Марика по кличке Зайка, чудовищно жирная сорокалетняя баба в перстнях, расползшаяся по креслу по правую руку от него. Единственным способом выживания для стариков была игра в маму.
Культ мамы у блатных — такой же результат вымысла, как и героическое поведение воров или их принципиальный отказ от убийства. На самом деле все отлично знают, что никакой мамы у блатного не бывает. Блатной выходит на свет, прогрызая маму и тем убивая ее при рождении: это особенность, по которой блатного можно отличить с первого дня. Обижать его опасно уже тогда. С этой травмой блатной живет и мучается, полагая себя сироткой, и потому очень любит попеть песню о беспризорном мальчишке, которого бросили жестокие родители. Никто никого не бросал, а сам загрыз. Всемерно скрывая эту главную свою тайну, блатной все время поет про маму, которая ждет его где-то там, прощая ему все его прегрешения. Прегрешения, понятное дело, тоже специальные: вор страдает исключительно за справедливость, так что просит маму простить его именно за то, что он такой хороший. Ты прости меня, мама, за то, что не волк я по крови своей. Эту строчку они подцепили у одного поэта, которого тоже загрызли. Крепкими, ровными белыми зубами блатные с легкостью перемалывают мелкие камни. Тост за маму и песня про маму были непременным атрибутом всякого блатского застолья. Мама из числа богаделок считала большим благодеянием, что ее выбрали. Работы было много: застолья происходили ежедневно, иногда по два раза на дню, и мамы требовались часто. После застолья маму на кухне кормили объедками. Папы, к сожалению, не требовались,— кое-что старухи умудрились приносить им с собой, хотя на выходе мам строго досматривали. Старики были Блатску без надобности.
Стул с мамой установили в центре смены, Глум подошел к маме сзади и застонал: «Прости меня, прости, мамуся, мама, мам!». В песне рассказывалось о том, что еще ребенком, пачкая штанишки, Глум уже не терпел никакой несправедливости, а мама защищала его от всех; теперь, когда ментовские суки опять разлучили Глума с мамой, он сидит среди снега и льда, мечтательно глядя в сторону заката, туда, где мама, а кругом запретка и жестокие конвоиры. В голосе Глума вскипели слезы. Марик уронил голову на сжатые кулаки. Зайка поморщилась: под столом в это время девушки из местного салона красоты ей обкусывали ногти на ногах — другого педикюра воровские подруги не признавали,— и невзначай откусили чуть больше.
— Ты пла-а-ачешь по ночам,— стонал Глум,— ты ждешь неча-а-астых писем…
Мама сидела на стуле с хорошо натренированной, каменной неподвижностью, олицетворяя незыблемую материнскую верность. Глум пел о том, что шмара предаст, а мама не предаст; по морщинистой щеке мамы отработанно покатилась мелкая слеза. «О-о-о!» — завыл Марик. «И буду целовать морщи-и-иночки твои!» — закончил Глум и принялся взасос целовать маму. В его поцелуе появилась даже некоторая чувственность: ведь мама как-никак была органическая материя, съедобный, в конце концов, предмет. Старуха округлила глаза и вжалась в спинку стула. Глум с трудом оторвался от нее и отвесил слушателям низкий поклон. Марик рыдал в голос, прочие бешено аплодировали. Зажглась люстра. С кухни внесли «Чудо в перьях» — фирменное блюдо Цили Целенькой, шедевр варяго-хазарской кухни: лося, фаршированного поросем, фаршированным гусем, фаршированным карасем, набитым в свою очередь деньгами. В каждую купюру была завернута сосиска.
— Выпьем за солдатиков!— провозгласил Марик.
— Не вставать,— сквозь зубы сказал Громов Воронову; тот с готовностью кивнул.
— У каждого из нас, с Божьей помощью, есть мама,— сказал Марик.— Но помимо такой мамы, есть и другая мама, общая у всех. Это мама-Родина, и солдатик служит маме-Родине. Вы знаете все, что у нас нет вот этого — хазар-шмазар, базар-вокзал… У нас у всех есть одна общая мама, и если ей надо вести зачем-нибудь войну, то дай Бог ей здоровья. Мы поможем ей и вот солдатикам, которые так вовремя сейчас присутствуют среди нас. Выпьем за них и за всех, кто выполняет сейчас долг, тяжелый долг, на разных рубежах, в караульном помещении и вообще, пьет, так сказать, березовый сок и вспоминает дом.
В интонациях и даже внешности Марика появилось что-то обкомовское; положительно, всякий истинный вор в истинном законе обладал безграничными способностями к трансформации! Складчатое лиловое лицо его стало похоже на залупу. Впрочем, оно и было.
— У каждого из нас свои интересы,— сказал Марик.— У меня интересы, у Ицика интересы, у Руслика огромные интересы и огромное, чем удовлетворять эти интересы.— Зал сдержанно хохотнул.— Но мы имеем общий главный общий интерес, чтобы была жива наша мама-Родина. Я предлагаю выпить за нее, чтоб она была здорова, и за солдатиков, которые обслуживают ей главную ее надобность, чтобы было что покушать, ну и нам чтобы было покушать, дай Бог здоровья!
Все повскакали с мест и потянулись чокаться. Из колонок зазвучало патриотическое попурри любимого блатского барда Бобзбзона, большого доки по части любви к Родине. Попурри состояло из упомянутого «Березового сока», блатного эмигрантского романса о ненаглядной колдунье и баллады «Комсомол — мое богатство». Бобзбзон обещал приехать лично, но не выбрался — в Москве тоже кое у кого бывали дни рождения. Марик был не та еще шишка, чтобы к нему на сорокалетие трудовой деятельности ездил Бобзбзон. Громов успел подивиться блатному представлению о Родине, которую солдатики неуклонно снабжали кровавой пищей. Этот блатной взгляд был очень похож на штабной. При таком раскладе любая жертва разборки воспринималась как павшая за Родину, и, наверное, в этом был свой резон, как пел Бобзбзон: Родину вполне устраивало такое положение вещей, когда максимальное количество ее граждан мочили друг друга без толку и смысла, максимально жестоким образом. Ни на что, кроме пищи, они ей не годились: так мы не интересуемся мыслями коровы, а корова — творчеством сена. Громов на секунду заподозрил, что в глазах Родины ничем не отличался от подручных Марика, и решил, что в конце вечера непременно врежет Марику меж глаз за такую трактовку воинского долга; он знал, что блатные посиделки часто заканчиваются хаосом, потасовкой и перестрелкой, но еще не догадывался, как лихо все закончится на этот раз.
Наступил черед поздравлений. Представитель мэрии Блатска, до шаровидности разожравшийся на ежедневных торжествах, огласил приветствие от мэра. Никакого мэра в Блатске давно не было, хотя некоторые блатные и верили в него, как в Деда Мороза, и даже держали в офисах его портрет — у каждого свой, потому что единого идеала государственного деятеля в их головах не складывалось. На всех портретах он был дорого одет и украшен галстуком с брильянтовой булавкой. У одних это был строгий, подтянутый бритоголовый Виторган с волчьими глазами, у других — Джигарханян с волчьей улыбкой, у третьих — нервический Смокнутовский с дряблым ртом и волчьими ушами, но все сходились на том, что мэр Блатска — абсолютный вождь преступного мира, король королей, прошедший все тюрьмы обоих полушарий. От его имени на каждое новогодье направлялась малява к временно заключенным, неизменно начинавшаяся гордым, заграничным словом «Арестанты!» — никаких других обращений преступный мир не признавал. На арестантов регулярно собирали деньги, которые тут же и прожирались счастливцем, которому общак достался по жеребьевке, поскольку подогревать лохов, попавшихся в лапы ментам по своей вине, дураков не было. Взаимопомощь в блатном мире была таким же мифом, как мэр. Пресс-секретарь мэра зачитал письмо, в котором особо отметил заслуги Марика перед городом: на его деньги была замощен Комсомольский проспект, названный в честь испытанной кузницы кадров. Чего-чего, а чувства благодарности у блатных было не отнять.