ЖД (авторская редакция) - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что, теперь нам к Руслану?— спросил Громов.
— Нет, к Руслану не надо. У меня к нему нет никакой малявы.
— Я вот думаю, Воронов,— сказал Громов задумчиво.— Малый ты вроде неглупый, даже с реакцией. Что ж ничего не выдумал, когда тебя на дознание таскали? Тебя ж расстреляли без пять минут. Или нет?
— Почти расстреляли,— с готовностью произнес Воронов. Он даже не дергался, когда капитан прикасался к его главной болевой точке.
— Что ж ты, отмазаться не мог?
— Да я, как бы сказать…— замялся Воронов.— Они же меня не за что-то хотели расстрелять, а потому что.
— И почему же?
— Вот этого я, товарищ капитан, внятно не расскажу,— виновато сказал Воронов.— Что-то есть, наверное. Я и сам во время допроса, когда меня капитан Евдокимов вызвал,— что-то такое чувствовал с самого начала, а как сказать — не понимаю. В общем, мы разные с ним люди, совершенно разные. И рядовой Пахарев, который меня охранял,— тоже совершенно другой человек. И вот за это самое они меня, кажется, хотели расстрелять, потому что не мог же я, в самом деле, кого-то предать? Я и написать никому ничего не успел, кроме как домой. Они ведь не всех, это самое… А во мне, вероятно, что-то такое было…
— Может, именно реакция?— спросил Громов.— Они шустрых не любят, это я знаю. Если солдат соображает, СМЕРШевцы его всегда подозревают.— Ему неприятно, конечно, было ругать офицерство перед рядовым, тут было прямое нарушение воинской этики,— но Громов уже понял, что Воронов, вероятно, не совсем простой рядовой, и Гуров не просто так, для транспортировки в Москву, дал его Громову в дорогу. Не то чтобы он служил талисманом, но кое для каких ситуаций, в которых Громов пасовал, он безусловно годился.
— Да не реакция,— поморщился Воронов.— Какая у меня особенная реакция… Так, могу иногда что-то сказать к месту, а вообще-то я зоолог по образованию, и то незаконченный. Меня со второго курса призвали.
— Ну, с этой публикой только зоологу и разбираться,— сказал Громов.— Валить надо отсюда, да побыстрей.
— Автобус нескоро,— сказал Воронов.— Пообедать успеем. Можем мы пообедать, товарищ капитан?
3
Ресторан «Циля Целенькая» располагался неподалеку от автовокзала. Громов допускал, что цены в Блатске страшные, но до четырех в самом деле надо было себя куда-то деть: честно говоря, он боялся ходить по городу. Здесь было пространство нечеловеческой логики, в которой ему, с его прямолинейными представлениями, нечего было делать: они с Вороновым запросто могли угодить в ловушку, и даже сказочная способность Воронова выкручиваться никого бы не спасла. В городе на каждом углу шла игра, девки заманивали прохожих в притоны, в любой подворотне кого-то резали — Блатск, казалось Громову, управлялся тысячей сложных законов, прописанных в блатном кодексе, а в этом кодексе он ничего не петрил. Если бы Громов был чуть сообразительней и не брезговал задуматься о блатных всерьез, он бы давно уже понял, что суть блатского закона чрезвычайно проста: надо вести себя максимально отвратительным образом, и тогда ты всегда будешь прав. В этом смысле блатные действовали строго по антихристианской доктрине: если христианство предполагает, что всегда надо быть чуть лучше оппонента,— блатные верили, что надо быть хуже, и не чуть, а значительно; это роднило их как с варяжством, так и с хазарством, у которых по этой части особенных расхождений не было. Среди блатных примерно поровну были представлены варяги, хазары и представители гордого Кавказа, тоже не отличавшиеся щепетильностью: от них блатные унаследовали гордость и культ внешней респектабельности. Именно на Кавказе додумались, что трусу и вору выгодней всего позиционировать себя, устраивая истерику по ерундовым поводам: кто-то не так отозвался о двоюродном дяде его тетки (именно для этой цели велся придирчивый учет разветвленной родни), кто-то посмотрел на его пятиюродную сестру, только что распустившийся цвэток, каковому цвэтку сам горец только что бросил «Пошла вон, сучка!» — за то, что цвэток в свою очередь не вовремя подал миску для омовения пальцев. Жизнь для того и ритуализируется, чтобы было кого опускать за нарушения ритуалов: спорить с людьми по серьезным поводам апологеты внешних приличий остерегаются, потому что серьезные люди могут и убить. Трусу нужно как можно больше мелких и легкодоступных поводов для самоутверждения: не так сказал, не так посмотрел. В блатном и горском мире сильному можно все, там он чихать хотел на все приличия,— а слабому на каждом шагу навязывают закон, изменяя его по своей прихоти. На деле же в блатном мире нет никакого закона, и бесчисленные баллады о героических ворах, отдававших жизнь за свои привилегии, имеют к реальности такое же отношение, как эпос короля Артура. Единственным определяющим правилом блатного мира является лозунг «Умри ты сегодня, а я завтра». Ради этого можно пойти на все, хотя зачем добывать себе еще один день такой жизни — загадка для любого непредубежденного человека.
У Цили Целенькой, против ожидания, Громов и Воронов оказались желанными гостями и попали на внезапную халяву: здесь праздновал свой юбилей Марик Харьковский, видный спонсор хазарской Миссии, давно уже увлекавшийся этой игрой в солдатики. В Блатске почти все кого-нибудь спонсировали — вкладывать деньги в войну было гораздо интересней, чем в гладиаторские бои (васьки все равно дрались посредственно), и уж наверняка увлекательней, чем в говенную благотворительность. В первые два года войны все вообще было очень интересно — это теперь настало нудное затишье, а поначалу тотализатор был одним из главных блатских развлечений. Сейчас Марик отмечал сорокалетие первой ходки: он с приятелями взял ларек и сдал всех приятелей. Потом он повторял этот фокус еще трижды и был коронован именно за легкость сдачи, весьма ценимую в блатных кругах. После коронации он уже не работал по ларькам — все больше по недвижимости. Его подручные покупали у алкоголиков московские квартиры, увозили этих алкоголиков под Москву и там быстро спаивали клофелином до смерти или до полного безумия, а московские квартиры продавали. Марик имел от московского правительства почетный значок «Санитар» и очень им гордился.
Когда Громов и Воронов зашли в ресторан, торжество уже было в разгаре.
— Солдатики!— закричал краснорожий Марик.— Ведите солдатиков! Где служишь, братка?
— Сто двадцать пятая артиллерийская бригада,— ответил Воронов. Громов молчал, предоставив рядовому выпутываться самостоятельно. Сам попросил жрать, в конце концов.
— Уважаю!— кричал Марик.— Иди сюда, сладкий, иди, зая! Угостить солдатиков. Федеральчики мои! Я не на вас ставлю, я старая хазарская рожа, да, но в Блатске, вы знаете, нету этого,— он помахал в воздухе короткопалыми ручками, изображая войну.— Нет этого бардака, все равны. Идите, покушайте, солдат вору — брат! Оба жизнью рискуем, оба баб любим, иди, зая! Клавонька, солнце, обслужи солдатиков. Отощали на перловке, да? Плохо вас Руслик кормит. Я говорил ему: Руслик, сладкий, нельзя так кормить солдата! Шо ты жалеешь на хавчик, шо ты жидишься, как ЖД! Шо ты вкладываешь усе в вооружение? Ведь голодная армия не навоюет много, зая! Надо кормить солдатика, надо хлебушка, маслица… Дети должны кушать, ты понимаешь, Руслик? Нет, Руслик не понимает. Старый ЖД Марик понимает, поэтому у ЖД есть кушать. Принесите им все, и водочки принесите! Ша! Пусть теперь будет музыка!
На эстраде проникновенно запели песню «Букет сирэни». Пел ее шансонье Глум, со сломанным носом, придававшим каждой выпеваемой ноте неповторимую гнусавость. В голосе Глума отвратительней всего было сочетание разнузданности с жалобностью, то есть варяжских интонаций — с хазарскими: он как бы все время жаловался и этим пугал. То же сочетание легко было заметить и в его песнях: блатной там всегда был несчастной жертвой, готовой, однако, уничтожить любого в случае чего при первом косом взгляде. В песне рассказывалось о том, как лирический герой Глума, молодой, но уже безжалостный воренок, украл с кладбища букет сирэни и принес возлюбленной, но возлюбленная, сука, как раз в это время отдавалась его соседу, отвратительному фраеру,— и первый ее букет стал последним: воренок пописАл обоих, рыдая и, видимо, кончая, потому что какой же вор не кончает при виде крови?— а на трупы положил букет сирэни, потому что кладбищенский цвэток найдет дорогу к трупу. Убитую возлюбленную Глум называл «девочкой» и рыдал по ходу исполнения весьма натурально. Покончив с букетом, он взялся за следующую балладу — то был своеобразный гимн верным воровским подругам. Герой этой баллады все время жаловался на то, что у него напряжены нэрвы,— оно понятно при такой-то жизни,— но верная подруга, кроткая, как дерево, мягкая, как пух, снимала с него напряжение. Почему-то они сидели с ней в тавэрне и пили вино, хотя в настоящих тавернах, во времена их расцвета, никто не знал слова «нэрвы». «Ты кисанька пушистая моя!» — стонал Глум в припеве. Кордебалет кисанек в страусовых перьях выделывал у него за спиной неслыханные антраша.