Дорога неровная - Евгения Изюмова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, так будем еще молчать или выскажемся? — спросила Екатерина Андреевна.
И Шурка, больше не в силах сдерживать свой стыд, сказала:
— Извините, я больше не буду.
Она сдержала свое слово. И даже когда выросла, появились дети, у нее всегда деревенел язык, если с уст была готова сорваться брань.
Услышав покаянные слова «комиссара», Славка Шумилов, командир в их военных и прочих играх, показал Шурке кулак и прошипел:
— Предательница!
Шурку передернуло от мерзкого слова, но девочка промолчала, решив рассчитаться со Славкой вечером: дома-то — рядом. Но с Шумиловым они так и не подрались. Просто, когда собрались вместе на любимом пустыре за школой, Шурка заявила:
— Дураки вы! Я же ни про кого не сказала. А это ты, Славка, бабушку облаял. Признаться-то слабо стало? — она криво усмехнулась. — Я просто решила, что больше никогда материться не буду. А если и вы при мне начнете матюгаться, подкараулю и отлуплю. Неча язык поганить!
Мальчишки посмотрели, как решительно стиснула Шурка кулаки в карманах диагоналевых черных шаровар, переглянулись, и тот же Славка сказал:
— Ладно, Шурка, мир, я согласен с тобой.
Да и некогда ребятам было сводить счеты: наступало их последнее лето перед выходом «в свет» — осенью им предстояло идти в новые школы, которые располагались в незнакомом мире за железнодорожными путями.
— Эй, Шурка! — Славка Шумилов кинул камешек в окно, вызывая подружку, — Айда купаться!
Шурку словно выхрем вынесло на улицу: купаться она любила, хотя плавать по-настоящему не умела. Зато классно ныряла. А на реке сейчас плот причален, с него удобно нырять.
Плот, сплавщики звали его боном, был длинный, связанный из узких отдельных звеньев и потому походил на гусеницу. Он служил накопителем для одиноких беспризорных бревен, плывущих по реке. Оба его конца были прикреплены к берегу тросами, но один, ниже по течению, причален вплотную к берегу. Другой отпущен тросом, и между ним и берегом — зазор шириной до половины реки, через который сплавщики загоняли бревна в накопитель. Потом бревна сбивались по сортам в крупные плоты и перегонялись на лесокомбинат либо на фанерный комбинат. Накопитель уже наполнился, потому и другой конец бона прикрепили к берегу, и он стал похож на огромный тугой лук, а тетивой служил берег.
Ребятишки плескались возле плота, ныряли с него, стараясь достичь берега. Шурке все нырки удавались, и она, необыкновенно гордая собой, шаг за шагом по плоту все дальше и дальше удалялась от берега. Наконец остановилась в раздумье: нырять или не нырять, ведь отсюда еще никому не удавалось достичь берега, приходилось до него несколько метров плыть, преодолевая течение, а Шурка плавала плохо. Кто-то из мальчишек ехидно подначил ее, дескать, слабо нырнуть.
Шурка сверкнула глазами в его сторону — родовая Дружниковская гордость взяла верх над разумом — и девчонка, поддернув трусики, лихо разбежалась и нырнула. Но реке ее отвага явно не понравилась: она перевернула девчонку через голову и понесла вдоль берега к молевому, не связанному в плоты, лесу в углу затона. Берег мелькал быстро-быстро, Шурка беспорядочно била руками по воде, перед глазами плескались серо-зеленые волны, и солнце почему-то стало зеленым, а вода — ледяной.
— По-мо-ги-те!!! — отчаянный крик заглох у воды, потому что Шурка хлебнула воды, закашлялась. Ноги налились свинцовой тяжестью и потянули вниз, а впереди — страшный «моль», под который затянет, и — конец, не вынырнешь из-под тяжелых скользких бревен, пойдешь камнем на дно. Было с Шуркой так однажды, соскользнула с бревна, когда потянулась за братьями Насекиными через «моль» к краю такой же запани на Белом Яру щургаек-щучат ловить, едва Толик Насекин успел выдернуть сестру из-под бревна. А тут нет брата, мальчишки-дружки летят по берегу, боясь сунуться в воду — тоже плавать не мастаки, кричат лихоматошно, взывают о помощи, но нет ее, помощи, и сил держаться на воде у Шурки тоже нет: руки, как и ноги, отяжелели, еле вздымаются над водой.
— Ма-ма-а… — мелькнуло последней искрой в сознании Шурки, — ма-а… — и, покорясь реке, пошла ко дну: одолела река девчонку, приняла в свои объятия.
И тут какая-то сила рванула Шурку вверх, потянула по воде к берегу, бросила потом у береговой кромки, видимо, не понравилось Шуркиному ангелу-хранителю своеволие реки — не пришел еще срок девчонки уйти в мир иной.
Шурка долго-долго лежала на берегу — туловище на песке, ноги — в воде, ставшей необычайно ласковой и теплой, волны осторожно лизали сведенные судорогой икры ног. Обессиленное тело болело, грудь разрывалась от кашля, но девочка все-таки доползла до ближайшего бревна, выброшенного на берег вешней водой, уселась на него, слыша рядом чье-то натужное дыхание. Однако напавшая апатия не дала любопытству воли, Шурка сидела, равнодушно уставившись на свои ноги, еще не вполне осознав, что жива. Вдруг удар в скулу опрокинул ее на песок. Она лежала за бревном, удивленно уставившись на парня, который зло смотрел на нее:
— Дура малохольная, куда тебя черт понес? — и прибавил хлесткое, вполне заслуженное Шуркой, ругательство, лишь тогда она догадалась, что это был ее спаситель.
Парень повернулся и направился туда, где второпях была брошена его одежда, оделся и ушел. И Шурке так и не было суждено узнать его имя. Но удивительное дело: с тех пор Шурка начала плавать вполне прилично и часто шутила, что первые десять минут, пока догадаются спасти, она продержится на воде и не утонет.
Третья школа, куда Шурка пришла в пятый класс, ей понравилась: пусть не самая новая, есть и поновей, но большая, и после их начальной казалась просторной и светлой. И опять, как когда-то в первом классе, ее из-за высокого роста посадили на последнюю парту. Но Шурка научилась не обижаться из-за пустяков, кроме того, она уже начала стесняться своей худобы, неловкости и даже, хоть опрятной и чистой, но все же перелицованной, перешитой из взрослых вещей одежды — другие-то девчонки одеты намного лучше. А с каких, как говорится, шишей она будет одета по моде? Теперь-то Шурка понимала, что ее семье живется плохо потому, что у нее пьющий отец. Хороший, умный человек, но — пьющий. Если ему хотелось выпить, а денег в доме не было — мать по-прежнему была на второй группе инвалидности, получала пенсию меньше сорока рублей — отец все равно где-то напивался, что, впрочем, и не удивительно: контактный, интересный в разговоре Николай Константинович был желанным собеседником в любой компании. Однажды он вообще учудил такое, что хоть смейся, хоть — плачь.
Шурка с матерью гостила у старшего брата Виктора в Заморозково в Тюменской области. Вернувшись, шли спокойно по своей улице. И вдруг шедшая навстречу старуха изумленно уставилась на Павлу Федоровну, истово закрестилась:
— Свят-свят, чур меня, чур!
— Степановна, ты чего? — рассмеялась Павла Федоровна. — Крестишься, будто привидение увидела.
— Да и впрямь, — пришла в себя Степановна, — не будь с тобой Шурки, подумала бы, что привидение увидела: Николай-то тебя похоронил, мать моя! Уж как он, сердешный, убивался по тебе, так напился, что чуть не помер, еле «скорая» отходила. Собирался вчерась на похороны ехать. Может, и уехал.
— Как? — изумилась Павла Федоровна. — Куда? На чьи похороны?
— Дак на твои! Он сказал, что ты к Витьке в Тюмень поехала, да там и померла, вот не знает, дескать, что с Шуркой делать: у себя оставить либо у Витьки. А уж так убивался по тебе, так убивался. Поминки устроил, позвал всех соседей, напоил. Три дня поминал, так не удивительно, что чуть ноги не протянул. Ты уж прости меня, старую, — повинилась старуха, — что и тогда за помин твоей души пила, и сейчас перепужалась. А вообще, — она улыбнулась, — ты, Федоровна, долго жить будешь, раз мужик тебя при жизни похоронил да поминки устроил.
Павла Федоровна удрученно покачала головой и поспешила домой, чтобы узнать, почему Смирнову взбрело в голову растрезвонить всем о ее смерти.
В квартире, как всегда во время их с Шуркой отлучек, был бедлам и разорение. Смирнов спал на скомканной грязной постели прямо в ботинках. На столе, под столом — пустые бутылки. В квартире стоял застойный сивушный запах, пахло нечистотами, потому что «удобства», как велось в те времена, даже в многоквартирных домах, были на улице, и они ночами обычно использовали ведро, выливая утром содержимое в уборную, стоявшую в глубине двора. Смирнов же не выносил ведро, вероятно, несколько дней.
— Господи, — вздохнула тяжко Павла Федоровна, разглядев и спящего мужа, и бардак в комнате, устало опустилась на стул.
Шурка молча поставила чемодан на пол и принялась за уборку. Вздыхать попусту она не умела, просто бралась за дело. Вот и сейчас за пару часов привела комнату в порядок, мать тем делом приготовила ужин. Так уж повелось у них: Шурка носила в дом воду, заготавливала летом дрова, прибирала в комнате, чинила электроприборы, и вообще была в доме «за мужчину», потому что Смирнов ничего не умел, да и не хотел делать, а Павла Федоровна готовила пищу, если, конечно, было из чего. Поев, Павла Федоровна — Смирнов так и не проснулся — пошла к соседям узнать, что случилось. И узнала.