Истории, связанные одной жизнью - Юрий Штеренберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале 2000 года мы из посольства США в Москве получили извещение о том, что нам разрешено пройти интервью 19 июня и наш регистрационный номер такой-то. Здесь я должен признаться в том, что еще задолго до этого, когда я заходил на нашу почту, то испытывал двоякое чувство: мне, одновременно, хотелось получить такое письмо, и я очень этого боялся.
Примерно в феврале — начале марта мы с Нонной поехали по поводу состояния ее здоровья к хорошо нам знакомому врачу-кардиологу, Надежде Сергеевне Алексеевой. Зимой я обычно на машине не ездил, и в этой поездке это проявилось в полной мере. Вначале заглох двигатель. Причем, не где-нибудь, а прямо на выезде с площади Восстания на Московский проспект. Я серьезно задержал движение транспорта, и подошедший милиционер очень мудро заметил: “А не пора ли
Вам, гражданин, пересесть с собственного транспорта на общественный?” Затем моя машина намертво остановилась уже в двадцати метрах от въезда в клинику. Перенервничал ли я в этой поездке, было ли большое перенапряжение — мне казалось, что нет. Тем не менее, когда через несколько дней я зашел в районную поликлинику, чтобы снять плановую электрокардиограмму, то обратно меня уже не отпустили — подозрение на инфаркт. Какой инфаркт, ведь я совсем недавно делал операцию на сердце, никаких болей или плохого состояния я не ощущал. Однако кардиограмма врачам очень не понравилась.
Попасть в “мою” больницу им. Ленина (теперь она, кстати, переименована в Покровскую) на этот раз не удалось, и я оказался в больнице Ленинградского Оптико-механического завода, когда-то считавшейся неплохой. Но что можно сказать о рядовых российских больницах в то время, в постперестроечную эпоху? Думаю, что лучше всего подходят два слова на букву “б”: беднота и безразличие16. Кардиограммы в больнице мне снимали регулярно — они не изменялись ни на йоту. Врачи ничего не понимали — то ли это инфаркт, то ли это что-то другое, и меня они не “беспокоили”. Хотя вначале прописали такой строгий режим, что самому нельзя было ходить даже в туалет. У моего соседа по койке, пришедшего, как говорится, на своих ногах, случился в больнице первый и через неделю второй инфаркт.
Тем временем неуклонно приближалось 19 июня — дата нашего интервью. Смогу ли я поехать в Москву? После обсуждений и консультаций мы единогласно решили, что нет. Сыну по каким-то делам надо было в мае съездить в Москву, и я решил передать через него письмо в посольство США с просьбой отложить интервью из-за состояния моего здоровья. В посольстве сказали, что учтут наше пожелание. Честно говоря, я хотел отсрочки интервью не только из-за неуверенности в своих силах, но и потому, что просто хотелось отложить решение этого, не знаю, как правильно сказать, тяжелого, страшного, разрушительного, заманчивого и т. д. вопроса. Вроде так и получалось, правда, в первоначальном письме посольства говорилось, что любая задержка по вине вызываемого может привести к существенному смещению даты вызова на интервью или даже к его отмене. Ну что ж, как будет, так и будет.
Я спокойно отдыхал после больницы в санатории, затем приехал домой и начал готовиться к переезду на дачу. Но не тут-то было: наши американцы начали бомбить нас телефонными звонками и требовать, чтобы мы не валяли дурака и ехали в Москву. Как же в Москву, если мы уже отложили интервью? Не важно, езжайте, и все. Я для самоуспокоения, зная, что ответ будет отрицательным, звоню в посольство и спрашиваю: можем ли мы явиться на интервью в установленный срок, если наше интервью отложено. С удивлением я слышу, что интервью не отложено и что мы обязаны явиться в срок. Никаких оснований поступить иначе у нас уже не было.
Слава Богу, думал я, явиться — это еще далеко не все. Надо успешно пройти собеседование — это, во-первых, а, во-вторых, нас насильно никто не заставит ехать на чужбину. Машина опять завертелась. Очень квалифицированные люди подготовили нам необходимые документы и посоветовали как себя вести, что говорить и что не говорить. Необходимые документы, в каком виде их готовить, все было четко оговорено, и в письме-вызове. Я тщательно и обдуманно, повторяю — обдуманно, собрал документы, и мы поехали.
На первом этаже посольства у приглашенных на интервью принимали документы. После того, как я увидел, что именно сдает женщина, стоявшая к приемному окошку перед нами, я понял, что допустил ошибку, скорее всего, непоправимую. И это тут же подтвердилось. “А где подлинники свидетельств о рождении?”, — спрашивает меня клерк, взяв в руки мои документы. “Я их забыл дома”. Клерк в недоумении. Возникает тяжелая пауза. Он молчит, я молчу. Но, очевидно, в его должностной инструкции есть какие-то лазейки для идиотов, и документы у меня все же принимают.
Нам предлагается пройти на второй этаж и ждать вызова к офицеру. Вдоль довольно узкого коридора сидят люди и ждут своей очереди. Нонна, как обычно, находит собеседниц, и я с ужасом слышу, как она во всеуслышание заявляет: “А мы и не собираемся переезжать в Америку”. Перегорев, про себя думаю: “А почему она должна быть умнее тебя?”
Наконец нас по фамилии приглашают в один из кабинетов. В кабинете двое: главный, чиновник лет 40-45 с круглым невозмутимым лицом, и второй, симпатичный молодой человек, переводчик. Первый вопрос: “А где же ваши подлинники свидетельств о рождении?”. Ничего другого, кроме того, что я уже сказал клерку, я произнести не могу. Офицер долго смотрит на меня, потом поднимается и выходит. Через несколько минут он возвращается и, слава Богу, разговор продолжается. Но я, кажется, поторопился, сказав про себя “слава Богу”.
“Скажите, пожалуйста, когда вы родились”. Почему-то я отвечаю не сразу, а немного задумавшись. “Первого июня. тысяча девятьсот двадцать шестого года”. — “А в вашем паспорте стоит совсем другая дата — 16 июня?”. “Нет, это ошибка, допущенная в милиции, правильная дата указана в свидетельстве о рождении”. Офицер чуть ли не с отвращением берет в руки копию свидетельства о рождении. “А когда, интересно, вы отмечаете день своего рождения?” — Я чуть-чуть не ляпнул — 10 апреля, но вовремя очухался: “1 июня”. Офицер опять смотрит на меня. Поднимается и снова выходит, но опять возвращается.
Примерно столь же “убедительно” звучали мои ответы по поводу членства в Коммунистической партии, гонений на меня, как на еврея, и прочее. Жена также отвечала не блестяще, но, во всяком случае, не вызывала тех отрицательных эмоций, которые вызывал я. Наконец, все кончается, и с безучастным выражением лица офицер предлагает нам подождать ответ внизу.
Мы выходим, спускаемся вниз, как ни странно, в хорошем настроении, но абсолютно, на 100% уверенные, что интервью мы не прошли. Было бы смешно, если бы мы на что-то надеялись. “Ты знаешь, это очень хорошо, ведь Миша нам говорил, что если мы не пройдем интервью, то это будет счастье и для нас, и для него”, — говорит жена, по понятным причинам опуская первую половину фразы сына: “Если пройдете интервью — это будет для вас счастье и новая жизнь”. По радио называют нашу фамилию. Я подхожу к окошку, мне выдают письмо, не читая подряд, я вижу только какое-то условие. Появилась надежда. Но, увы, этот документ и был признанием нас беженцами. Реакция наступила ночью: мы одновременно проснулись и начали дико хохотать. Что это было?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});