Герои, почитание героев и героическое в истории - Карлейль Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех людей Вольтер имеет наименьшее расположение увеличить число мучеников. Ни одного поступка не запечатлевает он своей кровью, даже изредка скрепляет его и чернилами. Свои вредные учения, как мы уже заметили, он публикует под разными анонимами и притом так искусно скрывается, так ловко прячется за всем этим сложным механизмом, что все его действия и поступки окружены мраком, одни только его произведения видят свет. Ни один Протей не обладает таким проворством и не принимает столько образов. Если и случается когда-нибудь захватить его врасплох, он ухитряется пролезть в щель и пропадает из глаз в ту минуту, когда ему уже готова западня. Если судьи притянут его к допросу, он сумеет вывернуться и не поцеремонится солгать.
Относительно последнего пункта маркиз Кондорсе выступил его защитником, и эта защита имеет по крайней мере ту заслугу, что довольно откровенна. «Необходимость лгать, чтоб не признаваться в каком-либо поступке, – говорит он, – есть крайнее средство, одинаково противное как совести, так и благородству характера, но преступление ложится бременем на тех несправедливых людей, которые вынуждают подобное запирательство. Если вы совершили преступление, которое не есть преступление, если нелепыми и произвольными законами вы оскорбили естественное право, принадлежащее каждому человеку, иметь не только мнение, но и высказывать его публично, – то вы лишаетесь права выслушивать истину из уст другого человека, права, составляющего единственное основание строгого долга не лгать. Если воспрещается обманывать, то основная причина этого заключается в том, что каждому обманутому делается несправедливость, или по крайней мере он подвергается опасности получить эту несправедливость. Но несправедливость предполагает правду, и никто не имеет права отыскивать себе средства для совершения несправедливости»32.
Странно, какими способами поддерживаются научные открытия. Здесь видим мы то же старинное католическое учение, только в других руках и высказанное другим языком, учение, гласящее, «что с еретиками в делах веры нечего тратить слов». Истина, по-видимому, слишком драгоценная вещь для наших врагов; она годится только для друзей, для тех, которые платят нам, когда мы говорим им о ней. Нужно заметить, что если согласиться с посылкой Кондорсе, то необходимо согласиться и с его доктриной, что обыкновенно и случается с этим остроумным писателем. Если справедливость зависит от того, чтоб и нам платили справедливостью, если наши собратья-люди в этом мире не лица, а простые вещи, платящие за услугу известной услугой, паровые машины, работающие миткаль, когда мы их снабдим углем и водою, – прекратится работа миткаля, прекратится естественно действие угля и воды, – то мы смело можем отвечать ложью, когда судьба грозится оскорбить нас за истину. Но если, напротив, наш собрат не паровая машина, а человек, находящийся в священной, таинственной, неразрывной связи со всеми людьми и Творцом всех людей, во всеобъемлющей любви, окружающей одинаково ангела и светляка, то наш долг относительно его будет покоиться на совершенно другом основании, а не на этом унизительном qui pro quo. Поэтому заключение Кондорсе ложно и в практическом применении может принести неисчислимый вред.
Подобные принципы и привычки, так легко усвоенные Вольтером, действуют, по-видимому, враждебно на его нравственную природу, которая уже с самого начала не отличалась особым благородством, но которая при другом влиянии могла бы достичь большого благородства. Так, в нем мы видим только светского человека, порожденного Парижем и XVIII столетием: изящного, привлекательного, образованного в высшей степени, но крайне самолюбивого, не чуждого приятных качеств, наделенного склонностями, весьма обыкновенными в светском человеке, но недостаточными и неуместными в поэте и философе.
Выше репутации парижского «почтенного буржуа» он редко или никогда не достигает, иногда он держится на самом краю, а иногда и ниже его. Мы этим не хотим обвинить его в страсти к деньгам или в желании блеснуть своим богатством. Все его торговые спекуляции можно приписать уму, любви к независимости, возможности делать добро, но как назвать эту погоню за пенсиями и отличиями? Тут он выказывает такое усердие, которое нередко граничит с раболепством. Подобные поступки вызывали справедливое негодование в поэте Алфиери, и действительно в них вполне выразился дух «французского плебея». Мы знаем, что многое следует приписать национальному характеру, а также национальным нравам и обычаям, определяющим значение подобных вещей. Тем не менее для нас, островитян, знаменитые слова: «Траян удовлетворен?» – если мы вспомним, кто был Траян, останутся несчастным выражением. Потому что сам Траян повернулся спиной и не дал на это никакого ответа, не желая за всю свою жизнь прислушиваться к голосу этого волшебника и хоть на минуту нарушать «покой своей души» даже с лучшим философом в мире. Вольтер не стеснялся обращаться и к Помпадур и, может быть, этим подземным путем выиграл бы многое, если б завистливая рука вскоре и таким роковым образом не вмешалась в это дело.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Д’Аламбер говорит, что только два существа могут достигнуть пирамиды: орел и червяк. Вольтер, по-видимому, старался соединить оба метода, но и с одним из них достиг только незначительного успеха.
Правда, что при оценке Вольтера мы применяем к нему слишком высокий масштаб, сравнивая его с идеалом, к которому он никогда не стремился и которого никогда не домогался. Он не великий человек, а великий насмешник, человек, для которого жизнь и все присущее ей имеет, даже в лучшем случае, только презренное значение и который встречает опасность не серьезной силой, а самодовольной ловкостью и не искусством, а легкостью тела и постоянно держится на поверхности воды. Рассмотрим собственно его характер, забудем, что некогда ему приписывался другой, и мы увидим, что роль свою он играл в совершенстве. Ни один человек не понимал так всей тайны насмешки, под которой мы не только подразумеваем внешнюю способность вежливого презрения, но и то искусство общего внутреннего презрения, которым человек подобного сорта старается подчинить условия своей судьбы условиям силы воли, – что составляет природное стремление всех людей, – чтоб среди материальной необходимости быть нравственно свободным. Скрытая насмешка Вольтера так же легка, разностороння и всепроникающая, как и насмешка, высказываемая им явно. Эта способность, впрочем, не так проста, как мы думаем. Известная степень стоицизма так же необходима для совершенного насмешника, как необходима она для нравственного или практического дополнения в каком бы то ни было отношении. Самый равнодушный человек по природе неравнодушен к своим собственным страданиям и радостям. Это равнодушие он старается приобрести каким-нибудь особым способом или, приобретя его, выставить напоказ, что Вольтер и обнаруживает в значительной степени.
Без всякого ропота он мирился со многими вещами. Человеческая жизнь в этом мире кажется странным явлением, но в глазах его она скорее походит на фарс, чем на трагедию. Он не страдает от того, что наша планета, подобно жалкому, нелепому и бесцельному кораблю, плывет через бесконечное пространство, неся вместе с другими глупцами и его, несколько более умного глупца. Но во всяком случае, он явно не восстает против судьбы, зная, что время, потраченное на неистовые проклятия, может быть употреблено иначе и с большей пользой. Ему совершенно чужда мечтательность, в хорошем или дурном значении. Если он не замечает величия ни на небе, ни на земле, то не замечает там и особых ужасов. Его взгляд на мир холоден, презрительно спокоен и крайне прозаичен. Его возвышенное откровение природы заключается в телескопе и микроскопе. Земля для него – производительница хлеба, звездное небо – морской хронометр. Как умный человек, он вполне приноровился к своему положению, – не поет «Miserere» человеческой жизни, ибо знает, что ему не ответят сочувственно на это пение, а наградят смехом подобное предприятие. Он не вешается и не топится, потому что знает, что смерть в скором времени избавит его от этого труда. Страдание не представляется ему дорогой жемчужиной, но, напротив, причиняет ему постоянное беспокойство, на которое, впрочем, не следует роптать, если успеешь его устранить с дороги. Если страдание не научает его покорности, то оно и не очерствит его сердца, не развивает в нем болезненного недовольства, он весело сбрасывает с себя неудобное бремя или держит его в почтительном отдалении.