Эта гиблая жизнь - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спрятался я в ельничке на краю полянки, смотрю, слушаю. Дверь закрыта, в оконце темнота. Не иначе затаился, вражина!.. Тут снег опять повалил, крупными такими хлопьями, луна за тучи скрылась, потемнело. Мне это как раз на руку... Подполз я к глухой стене заимки, ухом припал, но сколь ни вслушивался – ни звука, только сердце мое бухает так, что наверное за версту слышно. Сколь лежал так – не знаю, только чую, замерзать начинаю. Зло меня взяло! Не хватало еще, чтобы из-за какой-то сволочи под дверью собственной заимки околеть! Вспомнил, что у задней стены стоит у меня шест сухой елевый. Добрался я до него и аккуратненько так, со стороны, чтоб на пулю случаем не нарваться, дверь толкнул. А сам ружье наготове держу. Подалась дверь, приоткрылась немного, и снова тишина... Я уж совсем рядом с дверью сидел, любой вздох услышал бы. Заглянуть бы внутрь, а боязно, вдруг он только этого и ждет, паскуда!
Посветлело тут немножко, луна проглянула, я в окошко одним глазом глянул, а гостенек-то мой на полу вытянулся. Похоже, окочурился, меня дожидаючись... Приоткрыл дверь пошире, шестом его потыкал, не шевелится. Тут уж я осмелел, зашел в избу, на всякий случай держу его на мушке, стволом ткнул, потом за плечо схватил, а он уж холодный. Заложил я дверь поеном, оконце завесил и только потом свечу засветил, рассмотрел гостя своего незваного. Мужик на голову меня больше, рожа щетиной черной заросла, но не верховской – видать, что брился раньше. Шапка на ём из росомахи, добрая шапка, да и одет – куда с добром! Романовский полушубок, рукавица овчинная рядом валяется, а на лапище-то, видать, под рукавицу одеты были перчатки черные вязанные. На ногах сапоги казачьи, в таких на фронте их благородия хаживали, с чулками меховыми. Лужа крови спод его на полу натекла, застыла уже. Жутко мне стало... Откуда же он, гад, про заимку мою прознал? И ведь не медведь его поломал, подстрелили голубчика, а ну, как по следам его искать станут, а следы-то прямехонько сюда и приведут! Убирать надо покойничка, от греха подальше, пока не поздно... Попробовал я его повернуть, но чую не осилю, шибко тяжел мужик.
– Не обессудь, – говорю, – паря, раздену я тебя, а вот уж хоронить не стану, недосуг мне с тобой валандаться... Ветками в логу завалю да снежком присыплю, и будя с тебя!
Начал полушубок расстегивать, а он кровью напитался да замерз, никак не поддается. Однако расстегнул, а под ним душегрейка беличья на казачий китель офицерский одетая. Покуда с полушубком возился, что-то тяжелое на пол к ногам упало, по доскам стукнуло. Посветил вниз – наган лежит, большой, черный, а на ручке щечки костяные желтоватые. Поднял я его, барабан крутнул, а в нем только два патрона осталось не стреляных, и гарью из ствола воняет. По всему видать, не только его дырявили, а и он в долгу не оставался... Оставить бы наган себе, хорошая штука, да что с него проку без патронов! Хотел поискать в карманах у покойничка, расстегнул китель, а под ним через плечо да к поясу ремнями привязанная сума кожаная плоская, навроде чрезседельной, конской, только поменьше, поаккуратнее.
Любопытно мне стало, что это за суму их благородие на себе нес да не просто нес, а под одеждой прятал. Отстегнул ремни да еле удержал в руках, так тяжела оказалась сума лосёвая, пуда на полтора тянула, не меньше! Раскрыл ее, а она изнутри вся кармашками прошитая, и в каждый кармашек мешочек маленький замшевый всунут. Меня аж затрясло всего... Развязал один мешочек, и веришь ли, Вадимыч, поплыло все перед глазами, ноги подкосились. Золото!.. Да не то дерьмо, что на прииске вам показали, а настоящее самородное. Все больше «таракашки» с ноготь, а то и крупнее! И во втором! И в третьем! Во всех кармашках золото!
Сижу я этак вот, рядом с покойничком, золотье с ладони на ладонь пересыпаю, а сам реву дурным голосом. Умом я тогда малость тронулся, не иначе! Может, и до утра бы так-то просидел, только почудилось мне, будто шаги за дверью. Ружье схватил, свечу задул, стал к двери пробираться. Шаг сделал, а впотьмах вдруг кто-то за ногу как схватит! Заорал я не своим голосом да из ружья шарахнул под ноги себе. Дымом заимку заволокло, но я в себя пришел. Нашарил на полу свечу, зажег, а это я ногой зацепился за ремень сумы, будь она неладна! В половице дырища, аккурат рядом с башкой гостя моего...
Дед Василий встал, нашел в темноте чайник и жадно припал к нему. Напившись из носика, загремел спичками, закурил. Красный огонек выхватывал из темноты то горбатый, ястребиный нос, то всклокоченную копну седых волос.
– Вот, веришь ли, Вадимыч, сколь годов прошло, уж сыны мои дедами стали, а как вспомню – так-то погано становится, словно вчера было... Пришел я в себя малость, ружье зарядил, топор за пояс сунул да потащил гостенька своего из заимки. С полверсты оттащил, там глубоченная ямина была от выворотня елового. Спустил его в эту яму, одежку евоную побросал, лапником завалил да снежком припорошил сверху. А сам бегом на заимку. На мое счастье снег такой повалил – в двух шагах ничего не видно! И часу не прошло, как никаких следов не осталось, хоть с собаками ищи. Печку растопил, кровяные пятна на полу ножом выскреб, дверь лиственничной плахой запер, какую и медведь не вдруг сломает, а самого так и подмывает на богатство привалившее взглянуть, и уже примеряюсь, какой домище, да не в Бельбее – на кой он мне сдался Бельбей этот – а в Знаменке или того чище в Минусе своей поставим с Танюхой, рысаков тройку самых наилучших куплю... Собрал аккуратно золото, по полу рассыпное, мелочки обратно в сумку засунул, а суму – под топчан, да сверху дровишками привалил. Оконце броднем заткнул. Напился чаю и только задремал, как друг завыло что-то за стеной, заимка ходуном заходила, дверь распахнулась, а на пороге – гость ночной, которого под выпоротнем снежком присыпал. Стоит, снег с полушубка рукавицей отряхивает, и скалится недобро этак...
– Ты, Васька, не бойся! – говорит. – Я на тебя зла не имею. Ты все ладно, по-людски сделал! Зверью меня не бросил, и одежку оставил. Только вот золото мое – отдай! Ни к чему оно тебе, Васька! Подохнешь от него. Как пес подохнешь! Отдай!..
И ручищами своими в перчатках вязанных прямо от порога тянется к суме. А руки все длиннее и длиннее, уж до топчана дотягиваются! Только он за суму ухватился, я его по лапам-то топором – хрясь! Как взвоет он и исчез... А я подскочил, трясусь весь, как лист осиновый, зуб на зуб не попадает, никак не пойму, то ли сон, то ли явь. Топор в полу торчит, аж плаха лиственничная напополам треснула... Так и просидел я до самого утра, свечу не задувая, а чуть только развиднелось, кинулся богатство свое перепрятывать. Стоял у меня на «путике» кедр старый с дуплом глубоким. Я в это дупло белок битых прятал, чтобы на заимку лишний раз не ворочаться. Вот в это дупло и запрятал суму свою. Засунул поглубже, трухой сверху присыпал, по тайге попетлял, след заметая да путая. Доволен остался – нипочем никому не догадаться, что спрятано здесь что-то.
Хозяин золота ночью не приходил, должно, знал, что нету его на заимке, да только и я в эту ночь глаз не сомкнул, не чаял, как до свету дожить. Вспомнилось некстати, что пару дней назад свежий след росомахи невдалеке видел. Так меня и прострелило. Ведь эта зараза по запаху что хошь найдет, а от сумы и потом и кровью, небось, за версту несет. Так ясно представилось мне, как рвет она суму, как рассыпается золото по снегу – чуть взвыл от отчаяния! Не дожидаясь рассвета, побежал к кедру, вытащил суму, сел в снег, и реву о радости – Слава Христе! Цела, родимая! Принес на заимку, двери заложил, половицы поднял, закопал у печки. Не успел половицы как следует на место уложить, глядь, а у огня мертвяк греется... Присел перед печкой, по бокам себя похлопывает, а смеется, проклятый:
– Плохо спрятал, Васька! Вот оно, подо мной! – пальцем тычет как раз туда, где сума закрыта. – Все одно, – говорит, – не быть тебе живу с ним! Отдай! Я за ружье, а он пропал, и только из-за стены хохочет: «Подохнешь, Васька! Отдай золото!»
Неделю я эдак-то отмаялся... Днем прячу да перепрятываю, а как ночь – с ружьем трясусь. А потом и день от ночи отличать перестал. Почесуха какая-то напала, всего себя ногтями в кровь изодрал. Умом совсем тронулся. Друзья на войне убитые, отец покойный – все ко мне приходить начали. И веришь ли – все в один голос твердят: «Брось его!» А как бросить, когда этакое счастье в руки привалило. Скорее себя жизни лишишь, чем от такого богатства откажешься. Слава Христе, понимал, нельзя мне в поселок с золотом показаться. Порешат не только меня, аи Танюху...
Что меня тогда на Каа-Хем занесло – убей, не знаю! Может, опять, перепрятать место искал, а может, и еще что! Ревет вода в пороге, клокочет, а над ней пар морозный, точно над котлом адовым. И словно кто-то изнутри подталкивает: «Вот, мол, Васюха, тайник-то, лучше не придумаешь! И сам следом!» И точно подталкивает в спину-то... Размахнулся я да и швырнул суму в котел тот. Заорал, рванулся за ней тут же, да, видать, не судьба. Нога меж глыб обледенелых попала. Дернулся я, она и хрястнула в лодыжке. Упал, башкой о камни ударился. Очухался от холода... Лежу в луже кровищи, нога распухла и посинела. Сколь времени до заимки полз, не скажу. То и дело без памяти оказывался, поморозился, а все-таки дополз. Сил хватило только печку затопить... Веришь ли, первый раз за ту неделю, с башкой пробитой и ногой сломанной, уснул. А на следующий день взвалил на Карьку тюк со шкурами, сам кое как взгромоздился. Слава Богу, коняга моя дорогу к Танюхиному дому добре знала, а то бы хана...