Эта гиблая жизнь - Коллектив Авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он свернул толстенную самокрутку, затянулся, хрипло закашлялся, помолчал, словно все еще раздумывая, и начал:
– Я родом-то не верховской... Меня сюда нужда привела, да так вот на всю жисть корни и пустил. Мы на Минусе жили. Худо жили, бедно. Так бедно, что сейчас и не представить. А когда батьку за помощь сицилистам посадили – совсем невпродых стало. У нас там-то, ссыльные жили. Так батька им из Красноярска с ямщиной книжки запретные возил. Недаром возил, оне-то харчами помогали, а то и деньжат подкидывали. Вот за те книжки и угодил он на пять годков в Нерчинск. А вскоре германская война началась, и забрили нас, рабов божьих. На фронт я угодил в самое что ни на есть пекло. В Мазурские болота... Слякоть, холод, вши, и немец что ни день «чемоданами» лупит. Мы так снаряды ихние, крупнокалиберные звали. Рванул как-то раз такой «чемодан» рядышком, меня как пушинку сдуло, а очухался – немцы наши позиции заняли и побитых всех зарывать начали, штоб не воняли, значит... Ну увидели, что я живой, по-людски все сделали.
Сначала в лазарет определили, а уж опосля, когда подлечился, отдали к богатому немцу в работники, за лошадьми ходить. Работа все бы ничего, привычная и харчи сносные, да как-то раз осерчал он на меня, ну и понес – русиш швайн, да русиш швайн! Обидно мне стало, я его черенком от лопаты в лоб-то и приложил... Известное дело, побили меня, а потом в Альпы, в лагерь перевели. Мы там лес готовили.
Сговорились мы трое, рабов божьих, бежать. Спрятались в вагонах между бревен и поехали. Да только не в ту сторону поехали. В Эссене лес разгрузили и нас повязали. Снова побили и опять в лагерь. Еще два раза бежали. Второй раз опять поймали, а на третий – повезло. Вышел я наугад к хутору какому-то, а там немка вдовая хозяйкой была. Догадывалась она, конечно, кто я и откуда, но приютила. Был я у нее вроде как в работниках, но жил вольно. Сыров там всяких, колбас, пива хоть залейся!
А потом она глаз на меня положила. Дело к тому шло, штоб я при ней вроде мужа стал. Да вишь ты, как на грех замирение с немцем вышло, большевики мир с немцем подписали, и начали нас домой отпускать. Уж она меня так уговаривала! А вот, подиж-ты, домой потянуло – удержу нет... Всплакнула хозяйка моя, харчей на дорогу дала, я и поехал. Как добирался – про то рассказ долгий... Обовшивел, отощал, как пес бездомный, в тифу валялся, да видно Бог хранил, не окочурился.
Полгода до Минусы своей добирался, а как добрался – вляпался, словно в лепеху коровью. Родных не нашел, только с теткой и довелось поведаться. От нее узнал про то, что отец на каторге помер, а мать с сестренкой по миру пошли. Так-то вот... Аккурат в ту пору, в Дубенском, в десяти верстах от нас, Кульчицкий народ на восстание поднял, повел казаков бить. Мужики к нему валом валили, ну и я с дуру-то поперся. Разбили нас... Кого из пушек да пулеметов побили, кого шашками посекли, а мне, слышь, опять повезло. Согнали нас, кого живыми взяли, в Минусинскую тюрьму. Мы не сильно радовались, знали, что выход отсюда один – что ни день до полусотни человек в расход выводили. На мое счастье, углядел меня дядька родный, брат отца. Он в казачьих урядниках ходил.
– Васюха! – говорит. – Ты как же, сучий сын, попал сюда? Ведь слух был, что ты на фронте пропал, а ты эвон где!
Обсказал я ему что да как, почесал дядька затылок:
– Счастье твое, племяш, что на глаза мне попался!
Выкупил он меня за золотой полуимпериал, высек на дворе тюремном на глазах у казаков своих, а потом привел на квартиру к себе, денег дал на дорогу, лошадку дал, и наказал в Урянхайский край подаваться да забиться куда поглуше и носа не высовывать, покуда мясорубка эта братоубийственная не кончится.
– Как оно повернется, Васюха, один Бог ведает... Не один ли хрен, чей верх будет, главное башку свою сберечь. Мне-то уж теперь от казачества своего никуды не деться, куцы все, туды и я. А ты ишшо молодой – живи да добро мое помни!
Поклонился я ему до земли, да с тем и поехал... За Саянами, в Белоцарске, да вокруг него тоже неспокойно – и китайцы, и красные, и белые, и хрен поймешь еще какие. И разговор у всех один – либо с нами, либо к стенке! А как за Грязнуху, вверх по Каа-Хему ушел – тишина да благодать, чисто рай земной! Первым делом к старцам святым, что всем заправляли там, на поклон пришел. Так, мол, и так, дозвольте жить тут в смирении. Золотишко, что дядька на дорогу дал, к поклону приложил. Дозволили... Только когда огляделся у них – шибко не по нутру пришлось мне житье ихнее. Ушел я да так и стал, ни в тех ни всех. Выбрал распадочек укромный, никем не занятый, заимку срубил, да там и обосновался. Поначалу шибко трудно было, тайги-то я до той поры, почитай, не видывал. Не до охоты было. С измальства в батраках, а потом война... И опять дядькино добро помогло. В Бельбее на казачью сбрую да седло доброе выменял у мужика зажиточного десяток капканов, соли, табаку да чаю на первое время, научился плашки делать да настораживать, петли ставить. Жить захочешь – всему научишься! А зверь в тайге тогда был непуганый. Словом, пробедовал я первую зиму, плохо ли, хорошо ли, а к весне даже на ружьишко шкурок набралось. На людях старался не показываться, разве что по нужде в Бельбей выбирался да и то ненадолго. Доходили слухи, что красные верх взяли, будто землю бедноте раздают, да только не больно спешил я объявляться-то. Оно, знаешь, пуганая ворона и куста боится...
Дед помолчал, будто вспоминая, потом глянул на меня:
– Слышь, Вадимыч, а можа, спать будем? Засиделись мы, время-то, чай уж, заполночь, а?
Не дожидаясь моего ответа, дунул на фитиль лампы, в наступившей темноте долго с кряхтением укладывался, потом затих. Я подождал еще немного, и думая, что дед уснул, тоже повернулся к стене... Дед спросил:
– Не спишь, Вадимыч? Резбередил ты меня, сон не берет... Лучше дальше буду рассказывать. В начале третьей зимы напасть эта случилась. Я к тому времени совсем освоился, даже бабенку себе приглядел. В первую весну как-то заночевал у нее да с тех пор и присох. Все бы ничего, да только к началу третьей зимы взяла меня Танюхав оборот:
– Сколь еще, миленок, по тайге бирюком отсиживаться будешь? Я ить не девка – пришел, посопел под боком, и прости-прощай! И так уж соседи невесть что болтают... Извелась я, Васенька! Мне мужик в доме нужон. Люб ты мне, а только ежели не надумаешь к бережку прибиться, так и знай – ищи для постоя другую!
И ведь права баба, что тут скажешь! Сговорились мы, что к Рождеству выйду я навовсе. Зима тогда рано встала, после Покрова снег так и не растаял. Тяжелый год для зверя выпал. Все лето Тоджа[6] горела, и по осени белки оттуда поперло видимо-невидимо... Сколь живу, такого перехода больше не видывал. К началу декабря у меня четыре с лишком сотни одних только белок было, соболей к двум десяткам. Пусть и не черные, а все одно – собольки. От фарта такого небывалого аж дух захватывало. Бывало, лежу ночью, спать бы, умотался за день-то, ан не спится – в голове мысли всякие крутятся, как лучше богатство такое в дело определить. И домишко подправить надо – он хоть и неплохой ей от мужика покойного остался, и сама хозяйка добрая, а все без мужицких рук. И конька куплю. Глядишь, и заживем других не хуже. Так-то приятно думалось... До Рождества уж совсем ничего оставалось.
У меня и шкурки в тюки увязанные лежали, да и харчи к концу подходили, а зверь все идет и идет. Не бросишь же такую удачу! Кто знает, когда еще такое выпадет да и выпадет ли... С вечера тогда мело сильно, вот и пошел я дальние плашки проверить. Ведь их ежели снегом придавит – впустую стоять будут. Вроде, и пошел с рассветом, а все одно припозднился. Назад-то уж потемну выбирался. Хорошо хоть метель перестала, лунища вышла такая, что все, как на ладони. Иду, поторапливаюсь... Морозец к ночи такой прижал, что не застоишься, до костей пробирает.
До заимки с версту оставалось, не более, как вдруг вышел я на след человечий. Совсем свежий след, даже не припорошенный, и видно, что шел кто-то со стороны реки прямиком к заимке моей. Уверенно шел, не плутал, стало быть, знал, куда идет. Меня словно кипятком обварило! Кто бы это мог быть, думаю... За три года, что прожил здесь, только верховские пару раз случайно заглядывали по осени, а среди зимы ни одна живая душа не бывала. Прикинул я по следам, и совсем худо мне стало. Мужик-то прошел здоровенный, след на три пальца моего поболее. Шел, правда, чудно как-то, шагами мелкими и ноги приволакивал, видно издалека, притомился... Я шкурки-то в снег сбросил, ружьишко сдернул, одну пулю в ствол, да второй патрон в зубах держу, наготове чтобы был. Ведь в тайге ночью от чужака добра не ждешь, а тем более этот пёрся, как к себе в избу. Не охотник это был... Настоящий таежник ежели в чужую заимку без злого умысла наведался, непременно хозяину знак оставит.
Спрятался я в ельничке на краю полянки, смотрю, слушаю. Дверь закрыта, в оконце темнота. Не иначе затаился, вражина!.. Тут снег опять повалил, крупными такими хлопьями, луна за тучи скрылась, потемнело. Мне это как раз на руку... Подполз я к глухой стене заимки, ухом припал, но сколь ни вслушивался – ни звука, только сердце мое бухает так, что наверное за версту слышно. Сколь лежал так – не знаю, только чую, замерзать начинаю. Зло меня взяло! Не хватало еще, чтобы из-за какой-то сволочи под дверью собственной заимки околеть! Вспомнил, что у задней стены стоит у меня шест сухой елевый. Добрался я до него и аккуратненько так, со стороны, чтоб на пулю случаем не нарваться, дверь толкнул. А сам ружье наготове держу. Подалась дверь, приоткрылась немного, и снова тишина... Я уж совсем рядом с дверью сидел, любой вздох услышал бы. Заглянуть бы внутрь, а боязно, вдруг он только этого и ждет, паскуда!