Жилец - Холмогоров Михаил Константинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот за директора Елисеевского мы и взялись. И не завидую ему, ох как не завидую!
– А кто торговать будет? Тебя послушать, так честные только в вашей конторе и остались. Если можно убийцу и провокатора назвать честным человеком.
– Противник не дает нам иных средств борьбы с ним. Сейчас я убежден в этом как никогда.
– А что, были моменты сомнений?
– Да. Были. В середине тридцатых явь превратилась в кровавый тифозный бред, сны перемешались с буднями, они были беспокойны, по сотне раз просыпался в холодном поту – куда мы катимся? что мы вытворяем? И в пятьдесят третьем пришлось задуматься. Но сейчас, сейчас я вижу – моя жизнь оправдана. Зло, которому я служил, но злом все равно считал, обернулось великим благом. Диалектика.
– Как бы с вашей диалектикой страну не потерять. По мне, последний вор все ж лучше благородного убийцы с умным видом и в затемненных очках. Щит и меч – всего лишь инструменты власти. А власти нужна голова. Особенно в такой запущенной стране, как Советский Союз.
– Чем же тебе Андропов не голова? После Дзержинского органы не знали столь умного и порядочного руководителя.
– Я, знаешь, не в восторге от работы ваших органов. С безоружной интеллигенцией воевать большого ума не надо. Ну ладно, сочтем его за порядочного, что он, мол, задание глупой партии во главе с глупым Брежневым исполнял. Но что ж он сейчас-то не поумнел? Все легенды распространяли, будто поэзию любит, запретную Цветаеву под подушкой читает… А цензуру учинил такую, какой со сталинских времен не помнят. Про аресты ворья пишут, а когда весной с обысками и арестами по столичным квартирам ваш смерч прошел, помалкивают.
– Распустили языки! Много позволять себе стали.
– Интеллигентный человек только одно может себе позволить: правду сказать. Ничего у твоего Андропова не выйдет! Не верю я вашему вождю – одни ржавые лозунги в голове.
– Ну не скажи. Я был приглашен на встречу Генерального со старыми большевиками, – Лисюцкий, прожженный циник и вроде бы не последний дурак, зарделся от гордости, – там Юрий Владимирович оч-чень, доложу тебе, дельно выступал.
– Да видел я это позорище. По телевизору показывали. Собрал маразматиков советоваться, как молодежь воспитать. Будто эти брюзги, одной ногой в могиле, хоть малейшее представление имеют, что у внуков-правнуков в голове творится. А страна в разрухе. В магазинах как не было, так и нет ни черта, в наши универсамы из Ярославля да Костромы целыми автобусами налетают.
– Ничего, дисциплинку подтянем, все будет.
– Одной дисциплиной не возьмешь.
– Потерпи, все войдет в берега.
– Нет. Уже не войдет. Ты сам сказал: обновление идет. Брежнев оставил страну в таком состоянии, что от любого движения все расползется. Начали борьбу за честную партию, так вы и партию потеряете. А с ней и все остальное. И пресловутые хлопковые дела добром не кончатся. Только басмачи к Советам притерпелись, вы опять палкой по Средней Азии шуруете – как бы не дошуроваться. Восток – дело тонкое.
– У нас и на Восток сил достанет. Главное – встряхнуть страну, очистить от всякой мрази, выдвинуть умных, честных, энергичных…
– Где вы их возьмете? Для умных и честных у вас лагеря да психушки, а для энергичных – ОБХСС.
– Найдем. Только бы у Юрия Владимировича здоровья и сил хватило. Вот за это и выпьем.
– Пей. Только я не могу. Я уж лучше за твоих деток выпью. У тебя есть дети?
Руки у старого чекиста задрожали, водка выплеснулась на салат, и рюмка выпала из ослабших пальцев. Правда, не разбилась.
– Вам плохо?
– Нет-нет, обойдется. – Лисюцкий сделал глубокий вдох, еще один. Бледность отступила с лица, но вид был негеройский. – Ладно, Фелицианов, раз начали с откровенностей, отвечу. Была. Была у меня дочь.
Хоть и враг, а жалко. По-человечески жаль.
– Что, скончалась?
– Хуже, Фелицианов, хуже. Живет и здравствует. Только не здесь – в Америке сраной. У-у, Штейново отродье, диссидентская сволочь. Мягко, слишком уж мягко мы с ними. Штейнов сынок увез мою дочь.
– Постой, постой, это для меня новость. Выходит, сын Штейна – муж твоей дочери? Отец хотел его Марксом назвать – родня не дала, очень тогда досадовал. Хорош Маркс! И весь этот сюжетец хорош. Династический брак в органах безопасности с таким финалом. Детки чекистов – и в эмиграцию. Вот за что люблю русскую историю – горазда она на такие курбеты. А ты что, ничего не мог сделать? С твоими-то связями?
– Пытался. Полгода он у меня в отказниках болтался, а больше – не мог. В Конторе приняли решение отпустить. И тут уж я был бессилен. Серьезных дел за ним не было – так, самиздат кой-какой, болтовня с антисоветским душком. Но он в школе для одаренных физиков преподавал. Растлевал юных умников. Решили убрать из страны. Но ничего, я ему хорошие проводы устроил. Долго помнить будет. Он ведь, сукин сын, все жертвой сталинского режима себя почитал – сын репрессированного коммуниста-ленинца. Ну я ему и рассказал напоследок, какой у него папаша был коммунист-ленинец. И про твои перипетии рассказал, и про Панина, и как в Петроград ездил на дело Таганцева, местных чекистов учить уму-разуму. Я ведь ему и кое-какие документы предъявил. Очень этот Марксик, как ты кстати вспомнил, бледный вид имел, прослышав про папашины художества. Будто я с него скальп содрал.
Злым людям очень идут воспоминания об удачной мести. Старик Лисюцкий, только что безнадежно раздавленный горем, расцвел, даже румянец запылал на щеках.
– А по-моему, ты его только освободил от остатков иллюзий. Иллюзии вообще отрываются вместе с кожей. Ничего, зарастет.
– На свободе, Фелицианов, одиноко, холодно и неуютно. А в чужой стране, где всем плевать на твои истины, тем более.
Георгий Андреевич счел наконец уместным задать вопрос, который вертелся в голове с момента встречи:
– За вашим ведомством осталась для моей семьи одна тайна. Дело прошлое, все уже умерли – и брат мой Николай, и невестка Марьяна, которая пыталась что-то узнать… Может, тебе что известно? Где-то за полгода до моего освобождения был странный звонок от вас. Спрашивали Николая. И очень изумились, что он жив-здоров и не расстрелян. Как следовало по вашим бумагам.
– Ну, тайны тут никакой нет. Обыкновенная процентомания. Следователь дело оформил, а даже арестовать не успел – самого посадили и расстреляли. А я, грешен, не проконтролировал.
– Ты?
– Ну да, я. Дело завели по моему приказу. Твой братец оказался – невольно, конечно, – причастен к одной тайной операции.
– Какие тайные операции НКВД могут иметь отношение к акушеру?
– Самые прямые. Он принимал роды у арестованной, а потом и расстрелянной. Ты ее даже знаешь – Эльза Гогенау.
– Еще бы не знать. У нее был такой бурный роман с Поленцевым – мы даже завидовали. Конечно, ее герой ни словом не обмолвился, но в тех обстоятельствах скрыть ничего невозможно. Он являлся в общую камеру весь какой-то расслабленный, а глазки красные, утомленные. Видеть это – тяжкое испытание для запертых мужчин.
В погоне за точностью воспоминаний Георгий Андреевич, как всегда с ним бывало, упустил посмотреть на собеседника. Тот опять задышал часто и судорожно, теперь уж непроизвольно. Пот проступил на побледневшем лбу.
– Какой еще Поленцев? – выдавил Лисюцкий, хотя уж конечно понял, какой. Он мгновенно отрезвел, с лица, заметно побледневшего, слетели все маски. Губы мелко-мелко задрожали, а плечи обвисли, и теперь перед Фелициановым сидел не самодовольный персональный пенсионер, смахивающий на американского туриста, а жалконький советский старичок, забитый горестями и нищетой.
С метким простодушием, будто не замечая перемен, Фелицианов пустился в пространный ответ:
– Как какой? Тот, к которому она была стенографисткой приставлена. Наверно, и понесла от него. Ты бы видел, с каким презрением она на всех нас взирала. А с Поленцевым держалась, как дорогая проститутка с бедным студентом. Да вот поди ж ты! Влюбилась, как гимназистка-восьмиклассница.