Россия в годы Первой мировой войны: экономическое положение, социальные процессы, политический кризис - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неполное по крайней мере представление образованной элиты о народе способствовало тому, что на короткий срок сложилась «единодушная или плюралистическая совокупность позиций и оценочных суждений»{992}, соответствовавшая либеральному идеалу, но в реальности не являвшаяся ни раньше, ни позже характерным признаком общественного мнения в России. Единодушие выразилось в изменении тона легальной прессы, отказавшейся от критики действий правительства во имя национального единства, в стилистике и словаре публикаций. Накануне войны надежды на локализацию конфликта, высказывавшиеся «Речью», ее читатели-офицеры истолковывали как свидетельство того, что газета «продалась Австрии». Теперь же на фоне народных манифестаций с портретами царя опубликованный в «Речи» «манифест» кадетского ЦК, провозглашенный Милюковым и в Государственной думе, — «никаких счетов с правительством» — получил одобрение и правых кадетов, критиковавших ранее лидера партии, и вызвал овации в Думе. К позиции, занятой «Речью», присоединилось и самое распространенное в стране «Русское слово»{993}.
Воззвание с протестом против немецких зверств в Бельгии, составленное И.А. Буниным в Литературно-художественном кружке, подписали деятели культуры самой разной ориентации, от М. Горького и А. Серафимовича до Л. Тихомирова и братьев Васнецовых{994}. Напротив, война со стороны России идеализировалась, ей приписывалась высшая духовность, победа над алчностью и национализмом, человечное отношение к другим народам{995}. Мало кто расслышал рассуждения насчет вредоносности всей немецкой культуры («от Канта до Круппа»), но другие представители творческой интеллигенции, «надрываясь в патриотизме», как выразилась 3. Гиппиус, включились в шапкозакидательную пропаганду, участвуя в изготовлении лубков и плакатов{996}.
Пойти с самого начала войны против течения решились немногие. Например, С.П. Мельгунов писал, что «растопчинский жаргон… способен лишь возбуждать дурные инстинкты, заложенные в человеческой натуре». Его указание на «психоз» и в литературном мире — не только «газет, потворствующих обывательской улице», одновременно с «некритическим патриотизмом во всех слоях общества» создавало впечатление исчезновения различий между кадетами и Союзом русского народа. Журналист Н.В. Вольский отказался вернуться в редакцию «Русского слова», чтобы не вести газету «с теми шовинистическими и зоологическими ухватками, которых требует газетное обслуживание войны»{997}.[117] Но это означало, что всплеск национализма не мог совсем скрыть разное понимание народа и разную систему координат, наличие у интеллигенции взаимоисключающих идей, создававших «гремучую смесь»{998}.
На фронте сравнительно более прочным было патриотическое умонастроение офицерского состава, включая значительную часть его демократического пополнения, на которое влияли, наряду с официальной пропагандой, независимые печатные издания[118]. Вместе с тем первый же год войны показал, что патриотические настроения не являются всеопределяющим фактором поведения солдат и не отличаются устойчивостью. Война не только поставила крестьян, призванных в армию, в экстремальные условия, но столкнула их с новыми социальными раздражителями. Традиционные и в мирное время способы дисциплинирования солдат воспринимались массой новобранцев как возвращение к дореформенным порядкам. Между тем в исторической памяти даже рабочих петроградских заводов, менее всего связанных с землей, освобождение крестьян в 1861 г. было событием приоритетного значения (в 1913 г. заводчик Э.Л. Нобель говорил генералу А.А. Поливанову, что рабочие желают, чтобы праздничным и оплачиваемым днем предприниматели объявили 19 февраля, но не 21 февраля — 300-летие Дома Романовых{999}).
Тот же приоритет просматривается при чтении дневниковых записей близкого солдатам ротного командира Бакулина: «У генералов замашек помещиков, когда было крепостное право, много, и все требования сходны» — в том хотя бы, что требования касаются главным образом «казовой стороны», как привыкли видеть все на довоенных смотрах. «Что не нужно — главное, а что нужно — второстепенное, и это везде и во все время моего служения…» Этот вывод иллюстрировался в дневнике словами бригадного генерала «из каптенармусов» Сивицкого, который «только орал, что если солдаты не слушаются, не исполняют приказаний, то бить его по морде, пока морда не вспухнет». О том, что солдат бьют, «как били помещики крестьян», о фактах наказания розгами сообщалось во многих письмах. «Вообще здесь люди нипочем, ибо они ничего не стоят… Людей теряй, сколько хочешь, под суд не попадешь… Кто на передовых позициях — самый несчастный народ…» — заключал Бакулин{1000}.
В дневнике Бакулина нет ничего о целях войны — защите братьев-славян, овладении проливами, о чем писали постоянно газеты, только неприкрашенная правда о буднях войны. Видно также, что раздражение и возмущение вызывала «бестолковщина страшная» во всем, плохое снабжение, вплоть до приказов самим выделывать кожи для сапог и «использовать местные средства» («это значит посылать солдат воровать»), факты незаслуженного награждения, особенно после поражений и отступления 1915 г. Об этом часто говорилось и в письмах из действующей армии: «Война надоела всем, но есть люди, которые благодаря такому несчастью получают огромные оклады и ни за что — медали, кресты и проч. награды, а от боев находятся в нескольких десятках верст»{1001}. «Огромное зло “Георгий” для генералов. Генерал, не рискуя своей жизнью, то есть не выказывая никакой храбрости, находясь сзади своих частей, имея автомобили и прочие преимущества для своевременного ухода, посылает на бесцельный жестокий убой своих солдат, и это для того, чтобы иметь белый крестик»{1002}. Тяготы позиционной войны также воспринимались через призму враждебного отношения к «начальству». В декабре 1914 г. тот же Бакулин записал: «Невозможно людей так долго держать в окопах, это преступно. Начальство не хочет этого понять. Люди в окопах так устают физически и нравственно, так их заедает вошь, что нет ничего удивительного, что они, доведенные до отчаяния, сдаются в плен целым батальоном. Все это перечувствуешь, когда сам посидишь в окопе и испытаешь на себе, что это значит»{1003}.
О нежелании идти на войну говорили и в тыловых городах, например в Москве «по рынкам, по лавкам» в апреле 1915 г., не скрывая тогда же, в преддверии майских погромов, намерения разграбить лавки и устроить забастовку{1004}. В 1916 г. солдаты уже утверждали, что «у нас единения нет», и это «всем известно»; автор одного из писем напрямую соотносил отношение к войне с тем, что «наш брат мужик, крестьянин, солдат обижен», так как «нет на душу полоски земли, а у помещиков — глазами не окинешь», по этой причине «ужас надоело так страдать и мучиться на свете…» Как явная несправедливость воспринималось отсутствие каких-либо обещаний крестьянам свыше: «…До сего времени нет ни одного манифеста для крестьян — защитников русской земли»{1005}.
Если в советских публикациях социальная окраска солдатско-крестьянских настроений специально акцентировалась, то в воспоминаниях эмигрантов она нередко затушевывалась. Некоторые мемуаристы связывали упадок среди солдат национального чувства, растущее равнодушие к успехам или неуспехам русской армии как с усталостью от войны, так и с увеличивающимся национальным обезличиванием интеллигенции, другие — их в послереволюционной эмиграции было больше — считали единственной причиной разложения армии большевистскую пораженческую агитацию, игнорируя тот факт, что неограниченные возможности для такой агитации большевики получили лишь в 1917 г., но и в этот период большевистские издания составляли пятую часть распространявшихся в армии. Генерал А.И. Деникин, напротив, обращал внимание на то, что большевизм «нашел благодарную почву в систематически разлагаемом и разлагавшемся организме».
Установить здесь какой-то общий для фронта и тыла хронологический рубеж затруднительно. Согласно информации «Петроградского листка», еще в марте 1915 г. толпа рабочих и студентов демонстрировала на Невском проспекте протест против сдачи Перемышля — случай не единственный. Депутат IV Государственной думы С.П. Мансырев (кадет, затем прогрессист) датировал перелом серединой 1915 г.: «Взгляд на наших врагов был совсем иной, чем приблизительно год тому назад; уже без негодования начали говорить об отдельных случаях братания на фронте…»{1006}
Судя по дневнику Бакулина, подобное случалось и раньше: обмен с немцами продуктами, мирные походы групп солдат во вражеское расположение (сначала немецкие офицеры и солдаты пришли «пить чай» и пригласили русских «в гости», после этого «200 солдат с песнями и гармошкой на Рождество [1915 г.] ходили к немцам»), дезертирство, угрозы сдаться в плен «при первой же немецкой атаке», если будут варить суп из воблы, и действительная коллективная сдача в плен не в ходе сражений{1007}.[119] Последнее как факт, хорошо известный царю, отметила в дневнике близкая царской семье старшая сестра царскосельского лазарета В.Н. Чеботарева: царь «жалуется на бич — добровольные массовые сдачи в плен» (запись от 8 января 1916 г.){1008}. В другом царскосельском лазарете можно было услышать от раненых: «Нам все равно, кому служить, немцу или Николаю, у немца, говорят, жить легче». По свидетельству слышавшего это осенью 1916 г. H. H. Пунина, приводились «бесчисленные доводы за немцев», «в этих бараках, без исключения», не наблюдалось «никакого понимания и никакого патриотизма»{1009}. Из-за слухов, что «на каждом шагу измена», заключали, что «в такую войну стремиться на фронт, быть патриотом глупо»{1010}.