Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь - Эдвард Бульвер-Литтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сказала, что отец обнищал; вскоре он умер от продолжительной болезни. Но один верный друг не покидал его: талантливый юноша, которому когда-то помогал богач. Он приехал из-за границы со скромной суммой денег, вырученных от продажи копий известных картин и своих эскизов, сделанных во Флоренции. Этих денег хватило на то, чтобы дать приют старику и двум беспомощным, убитым горем женщинам, таким же нищим, как и он, — дочери некогда богатого человека и вдове его сына. Когда накопленные деньги были истрачены, молодой человек оставил свое призвание, нашел где-то занятие, хотя оно и было чуждо его наклонностям, и эти три существа, жившие его трудами, никогда не терпели нужды ни в крове, ни в пище. Через несколько недель после страшной смерти мужа его молодая вдова (они были женаты неполный год) родила дочь. Мать прожила после рождения ребенка лишь несколько дней. Потрясение, причиненное ее смертью, порвало слабую нить жизни бедного отца. Обоих опустили в могилу в один день. Перед смертью оба обратились с одинаковой просьбой к сестре преступника и к молодому благодетелю старика. Просьба состояла в том, чтобы новорожденная девочка была воспитана в неведении о своем происхождении, о вине и позоре отца. Она не должна была просить милости у богатых и знатных родственников, которые ни одним словом не удостоили сочувствия невинного отца и невинную жену осужденного растратчика. Это обещание до сих пор не было нарушено. Эта сестра — я. Имя, которое я ношу, и то, которое дала племяннице, не наши имена, хотя мы имеем на них косвенные права по брачным союзам, заключенным несколько столетий назад. Я не вышла замуж. Я была невестой, за которой представителю далеко не безвестного дома было обещано княжеское приданое. День свадьбы уже был назначен, когда разразился удар. Я никогда больше не видела моего жениха. Он уехал за границу и там умер. Мне кажется, он любил меня и знал, что я люблю его. Кто может осуждать его за то, что он оставил меня? Кто мог бы жениться на сестре мошенника? Кто захочет жениться на дочери мошенника? Кто, кроме одного человека, знающего ее тайну и хранящего ее; человека, который, не высоко ставя общее образование, помогал привить ей в ее чистом детстве такую любовь к правде, такую гордую честь, что, если б она узнала, какое бесславие сопровождало ее рождение, она умерла бы от тоски?
— Кто вам сказал, что на свете есть лишь один человек, — с гордым выражением обычно кроткого лица вскричал Кенелм, высоко подняв голову, только один человек, каковой сочтет девушку, перед которой хочет пасть на колени и сказать: "Хочу, чтобы ты была царицей моей жизни", слишком благородной для того, чтобы ее могли унизить грехи других, совершенные прежде, чем она родилась? Разве на свете есть только один человек, который думает, что любовь к правде и гордая честь — царственные качества женщины или мужчины, хотя бы предки этой женщины или этого мужчины были пиратами, такими же необузданными, как предки норманнских королей, или бессовестными лжецами, когда дело шло об их выгодах, какими были венчанные представители фамилий, столь заслуженно знаменитых, как Цезари, Бурбоны, Тюдоры и Стюарты? Благородстве, как и гениальность, — нечто врожденное. Разве один только человек достоин хранить ее тайну? Хранить тайну, которая, став известной, может омрачить сердце, страшащееся позора? Ах, сударыня, мы, Чиллингли, малоизвестный и ничем не замечательный род, но мы более тысячи лет были английскими джентльменами. Хранить ее тайну так, — чтобы не было риска разоблачения, которое могло бы причинить ей боль? Да я готов был бы провести всю свою жизнь возле нее на Камчатке и даже там не уловил бы проблеска тайны своими глазами — так скрыта и закутана была бы она складками уважения и обожания!
Эта вспышка страсти показалась миссис Кэмерон бессмысленной декламацией пылкого и неопытного молодого человека; и, оставив ее без внимания, как какой-нибудь знаменитый юрист красноречивую риторику молодого адвоката, риторику, в которую прежде впадал и сам, или как женщина, для которой романы в жизни кончились, оставляет без внимания чьи-либо романтически-сентиментальные слова, кружащие голову ее молодой дочери, миссис Кэмерон ответила просто:
— Это все пустые разговоры, мистер Чиллингли! Перейдем к делу. Неужели после всего, что я сказала, вы еще настаиваете на том, чтобы искать руки моей племянницы?
— Настаиваю.
— Как! — воскликнула она, и на этот раз в ее негодовании сквозило благородство. — Как, разве вы могли бы испросить согласия ваших родителей на брак с дочерью человека, осужденного на каторжные работы? Или, если бы вы решили скрыть это обстоятельство от них, было бы это совместимо с вашими сыновними обязанностями? Наконец, родившись в таком общественном кругу, где каждый сплетник станет спрашивать: "Кто она такая, как зовут будущую леди Чиллингли?", можете ли вы думать, что это никогда не откроется? Да имеете ли вы, человек, еще несколько недель нам незнакомый, право сказать Уолтеру Мелвиллу: "Отдайте мне то, что составляет вашу единственную награду за высокие жертвы, за верную преданность, за бдительную нежность терпеливых лет!"
— Конечно, сударыня, — воскликнул Кенелм, более испуганный и потрясенный этим, чем предыдущими откровениями, — конечно, когда мы расстались в последний раз и я поведал вам о моей любви к вашей племяннице, а вы согласились на то, чтобы я поехал домой и получил согласие моих родителей, конечно, тогда и было время сказать мне: "Нет, жених, с правами, более неотъемлемыми и неопровержимыми, чем ваши, опередил вас".
— Свидетель бог, что я тогда не знала и даже не подозревала, что Уолтер Мелвилл мечтает сделать своей женой ребенка, который вырос на его глазах. Но вы должны признать, что я отговаривала вас и не могла отговаривать более настойчиво, не открыв тайны ее рождения, что было допустимо только при крайней необходимости. Я была убеждена, что ваш отец не согласится на ваш брак с девушкой, которая настолько ниже вас по положению, — он имел право рассчитывать для вас на более блестящую партию, — и его отказ прекратил бы всякое знакомство между вами и Лили, не обнаружив ее тайны. Лишь после вашего отъезда, два дня назад, я получила письмо от Уолтера Мелвилла, который сообщил мне то, чего я никак не предполагала. Вот это письмо, прочтите его и скажите, хватит ли у вас духу вступить в соперничество.
Она замолчала, голос ее прервался от напряжения, она сунула в руки Кенелму письмо, и, пока он читал, зоркими, жадными глазами, наблюдала за его лицом.
"*-стрит, Блумсбери.
Любезный друг! Радость и торжество! Моя картина окончена, картина, над которой я столько месяцев не покладая рук трудился в своей жалкой мастерской, не видя даже мельком зеленых полей, скрывая свой адрес от всех, даже от Вас, чтобы избавить себя от искушения прервать работу. Картина окончена, она продана! Угадайте цену! Полторы тысячи гиней — и кому! Торговцу, не любителю, а торговцу! Подумайте об этом! Ее повезут по всей стране и будут показывать особо. Помните три мои небольших пейзажа, которые два года назад я готов был сбыть за десять фунтов, только ни Вы, ни Лили мне не позволили? Мой добрый приятель и давнишний покровитель, немец-коммерсант из Лакомба, заходил вчера и предлагал мне покрыть их гинеями в три слоя по всему полотну. Представьте себе, с какой радостью я заставил его принять их в подарок. Какой скачок в жизни человека, когда он может сказать: "Я дарю!" Теперь наконец-то я достиг положения, оправдывающего надежду, которая восемнадцать лет была мне утешением, поддержкой, была солнечным лучом, сиявшим сквозь мрак, когда наступали самые черные дни, была мелодией, уносившей меня ввысь, как песнь жаворонка, когда в голосах людей я слышал только презрительный смех. Помните ту ночь, когда мать Лили просила нас воспитать ее дочь так, чтобы она не знала о своем происхождении, и даже не сообщать жестоким и надменным родственникам, что она родилась? Помните, как горестно и вместе с тем как гордо женщина столь благородного происхождения, воспитанная в такой роскоши, сжала мою руку, когда я осмелился возразить ей, что ее родные не могут осудить ее дочь за вину отца, и как она, самая гордая из женщин, она, чью улыбку я в редкие минуты замечаю на устах Лили, приподняла голову с подушек и, задыхаясь, прохрипела:
"Я умираю, а последние слова умирающих — приказ. Я приказываю вам позаботиться о том, чтобы участь моей дочери не была участью дочери каторжника в знатном доме. Для ее счастья необходимо, чтобы судьба ее была скромна. Чем скромнее будет ее кров, тем лучше, и муж у нее должен быть из настолько скромной среды, чтобы не пренебречь дочерью преступника".
С этого часа я решил сохранить свободными сердце и руку для того, чтобы сказать внучке моего благодетеля, когда она вырастет:
"Я скромного происхождения, но твоя мать хотела отдать тебя мне".