Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Длинный коридор с двумя висящими на стене велосипедами марки «ХВЗ» и мотоциклом «Панониа» с черными лакированными крыльями и красным седлом, принадлежащим, само собой, не соседкам преклонного возраста и даже не Зиновию Германовичу, от какового увлечения он сразу же открестился, заявив, что мотоцикл не способ передвижения, а способ самоубийства, но проживающей в одной из четырех комнат молодой чете, выглядел вполне опрятно. Сергей Павлович это отметил – равно как и встретившуюся им старушку в цветастом халатике, с алюминиевой кастрюлькой в руках, приветливо кивнувшую им седенькой головкой с розовым пробором посередине и попросившую Зиновия Германовича открыть ей дверь, что тот незамедлительно исполнил. И старушка была мила и опрятна. И комната самого Зиновия Германовича с покрытым темно-зеленым пледом диваном, тремя полками книг, двустворчатым шкафом, столом, на котором шамаханской царицей высилась бутылка шампанского с черной этикеткой и облепившей горлышко черной фольгой, а с ней по соседству – графинчик зеленоватого стекла с плавающими в нем лимонными корками, фотография молодого человека в каске, с автоматом Дегтярева, крепко сжатым обеими руками и устремленным в объектив немигающим взором – все это так же было весьма достойно и трогательно.
– Да, да, – кивнул Цимбаларь, перехватив внимательный взгляд Сергея Павловича, рассматривающего молодого человека с автоматом. – Собственной персоной. После Будапешта. Садитесь, садитесь, друзья мои! Анечка, вы сюда, на диван. И вы, Сережинька, рядом. А я вот здесь, – он пододвинул стул, – напротив, буду любоваться вами и грустить светлой грустью, как и подобает старику, наблюдающему восход любви.
– Зиновий Германович, да вы поэт! – воскликнул Сергей Павлович. – В «Ключах» за вами ничего подобного не водилось.
Или, может быть, после моего отъезда? – Он вопросительно глянул на Аню.
– Какое там! – опережая ее ответ, молвил Цимбаларь, и что-то странное послышалось Сергею Павловичу в его голосе.
При более или менее пристальном изучении и сам Зиновий Германович, несмотря на свой привычно бодрый вид, предстал человеком, как будто бы чем-то подавленным, удрученным или даже напуганным. Тревожная дымка плавала в его желто-зеленых кошачьих глазах, что в сочетании со словами о грусти и некоей трещинки в голосе было для поборника здорового образа жизни и любителя ледяной воды совершенно несвойственно. Вот почему сразу же после первой Сергей Павлович спросил без обиняков:
– Что с вами стряслось, друг милый? Неужто мы с Анечкой действуем на вас как напоминание о совершенных вами безрассудствах или – что еще страшнее – о кредиторах, уже включивших вам «счетчик»? Мой папа иногда влетает в такие истории… Или, – трагически шепнул он, – и вы, человек из железа, познали, что такое радикулит? Аритмия? Артериальное давление, всегда умещавшееся в пределах юношеских ста двадцати, теперь вдруг подскочило до ста пятидесяти?
– Потом, потом, – страдальчески нахмурился Зиновий Германович и завел разговор о случившихся в их бане сколь чрезвычайных, столь и крайне неприятных событиях.
Под Новый год там дым стоял коромыслом. Явились новые друзья Ильи Андреевича («Это наш директор», – пояснил Цимбаларь Ане), ражие ребята в черных рубашках и сапогах, перепились, вопили «Хайль Гитлер!» и, заподозрив в одном посетителе иудея, собрались предать его огню непосредственно в печке. По законам Великого Севера, орали они, вы будете кремированы в нашем маленьком Дахау. И дым, в который превратится ваше ничтожное тело, ритуально приобщенное к мировому еврейству через обрезание крайней плоти, поднимется к небесам, славя павших рыцарей и героев Третьего Рейха. Во имя Адольфа премудрого! Во имя Германа бесстрашного! Во имя Генриха верного! Да восстанет Север и да падет извращенный Юг! И хотя предназначенный к жертвоприношению товарищ сам находился под весьма приличным наркозом и не вполне соображал, какую участь готовят ему поклонники вечного льда, Зиновий Германович встревожился и встал в дверях парилки со словами, что баня не место для скверных шуток. Его попытались сначала отстранить, потом отбросить – но не тут-то было! У Сергея Павловича разыгралось воображение.
– Битва при Фермопилах! Один герой противостоит целому войску!
Цимбаларь отмахнулся. Какое войско! Пять дураков лет под тридцать и шестой, субтильный человечек с окладистой бородой и в очочках – их фюрер. Именно он, между прочим, когда с помощью здравомыслящих посетителей (а таковые, к счастью, нашлись) Зиновию Германовичу удалось вызволить бедолагу из рук доморощенных арийцев, взобрался на скамью в мыльной, вскинул тощую ручонку, другой придерживая простыню и воображая, должно быть, что на нем тога и что сам он не в бане, а в римском сенате, и резким, почти визгливым голосом прокричал: «Евреи в глубочайшей своей основе есть ничто! Ноль! Пустота!» Со скорбью передавая его слова своим гостям, Зиновий Германович присовокуплял следующее. Вот он, то есть я, перед вами: уроженец Киева, матери городов русских, пятое дитя, произведенное на свет любовью черноглазой Цили и силача Герша…
– Так вы, Зина, – перебил его Сергей Павлович, – сын достойного Герша, а не какого-то картежника Германа? В таком случае, мой богатырь, почему вы отреклись от отчества? Мой папа, кстати говоря, будучи совсем еще юношей, можно даже сказать – подростком, отрекся от своего отца, моего деда, священника Петра Ивановича Боголюбова и сейчас, по-моему, очень страдает от этого… Он, правда, хотел уцелеть – но разве жизнь стоит отречения?
– Сере-ежа! – протяжно сказала Аня. – Не увлекайся. И представь себя на месте папы… Или на месте Петра…
– Да Петр-то Иванович как раз и не отрекся и его за это убили! – запальчиво вскрикнул Сергей Павлович, но, взглянув на свою подругу, осекся. – Ты о другом… Петр, – неловко усмехнулся он, – да не тот.
Зиновий Германович, между тем, отречение опроверг. Шуточки военкомовского писаря, ничего более. С другой стороны, не все ли равно, кем отправляться на войну: Германовичем, Гершевичем, Ивановичем, Шмулевичем или, положим, Кузьмичом? Дьявольская мясорубка всех перемалывает в кровавый фарш без имени, отчества и фамилии.
– А когда оттуда приполз, этот Германович ко мне будто присох. Отдирать его? Зачем? Там, в Киеве, все в один ров легли: и мама, и папа, и братики, и сестричка… Я воевал, а их убили. Меня Бог пощадил, а их нет. – И Зиновий Германович с безмолвным укором возвел взор к высокому (три с половиной метра) потолку. – Выпьем, выпьем, друзья, – молвил он затем. – За всех ушедших. За моих, ваших… за всех! За тех мальчиков… они со мной бок о бок… и я вот живу, а они… – Он смахнул ладонью выступившие слезы. – И после всего этого… Я вам чистую правду говорю, вы можете верить, я Сереже в «Ключах» рассказывал, и теперь скажу, сколько раз я от смерти был на волосок! А я, оказывается, ноль, ничто, пустота, и ничего не изменилось, если я вообще не родился бы, или под Харьковом меня бы немецкий снайпер снял, как дружка моего Сашку Миронова, или в Новороссийске осколком, как Петю Абрамяна… А в самом деле, – ошеломленно произнес он вдруг и остановил свой взгляд на Ане, словно бы ожидая от нее ответа на поразившую его мысль, – что в этом мире стало бы по-другому… без меня?
И Аня без промедления ответила:
– Все.
Зиновий Германович горько рассмеялся.
– А родных моих убили? А дружки мои погибшие? Они давно уже прах и тлен – и что, я вас спрашиваю, во всем этом, – он прочертил в воздухе круг, вероятно, изображая мироздание, – изменилось?
– В некотором смысле, – сказал Сергей Павлович, – мы все сироты. И, стало быть, все несчастны. А на уродов вроде вашего директора и иже с ним вы, Зина, плюньте и дуньте. Засим поставим точку и поговорим о чем-нибудь приятном. О ваших победах на любовном фронте, например. Ты не против? – обратился он к Ане, увидел ее темные, глубокие, сияющие глаза, и сердце у него тотчас рухнуло в ледяную бездонную пустоту. – Когда, – едва справившись с собой, продолжал Сергей Павлович, – я рассказываю о вас, мой богатырь, моим коллегам… да вы, впрочем, кое-кого знаете… я ловлю на себе предназначенные вам восхищенные взгляды и чувствую, как приятно обогреваться в лучах славы великого человека.
Однако сумеречное выражение не исчезло из глаз Зиновия Германовича. Напротив: оно, кажется, еще и сгустилось при упоминании о его любовных победах, из чего следовало, что упадок духа и несвойственные Цимбаларю размышления о равнодушии высших сил к человеческой жизни и смерти были вызваны не только происшествием в бане. Когда Аня отправилась на кухню поставить чай, Цимбаларь в кратких и сильных выражениях поделился с доктором и другом горестными подробностями не раз в последнее время постигавших его постыднейших поражений. Он указал на диван, на котором сидел Сергей Павлович и, косясь на дверь и потирая лысую голову, прошептал, что именно здесь ему пришлось изведать глубочайший позор.