Красный сфинкс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невозможно?
По какой причине?
Вот причины интересуют меня прежде всего.
Главное: причины превращения. Стабильного я не люблю, ищу изменений.
Так увлекательно следить за превращениями. Был, например, журчащий ручеек, стал Волгой. Был несмышленыш, лежал в колыбели, лепетал невразумительное, сделался взрослым человеком. Был милым младенцем, стал подлец подлецом. А другой – гением. Почему? От генов гений? А подлец – тоже от генов?…»
И спрашивал (в письмах уже) неутомимо: «…а где Ваша „Война и мир“?… Тургенев открыл, что человек из людской – тоже человек, Толстой, что крестьянин – соль земли, Чернышевский – что надо бороться за человека, Достоевский – бороться не надо, Ремарк увидел мужскую дружбу… А что откроет миру Прашкевич?…»
Сам же тщательно и неуклонно открывал читателям историю покорения времени.
В повести «Делается открытие» (1978), составленной из двенадцати биографий, это сделано особенно изящно.
«Очерк 1 – (цитируются воспоминания Г. И. Гуревича „Приключения мысли“, 1995), – о самом первом догадавшемся, что время воспринимается по-разному, что его скорость можно менять; об этаком самоучке-самородке из российской глубинки, слишком бедном, чтобы ставить опыты и потратившем жизнь на прошения. А на прошения отвечали однозначно: „Подобные эксперименты в Европе не производятся, и денег на безумные идеи нет“.
Очерк 2 – о теоретике, математике, разработчике теории многомерного и неравномерного времени. Второе-то измерение у времени есть безусловно – это ускорение. Судьба этого человека немного напоминает судьбу Коперника. Его формулы признали верными, даже и удобными для вычислений, но не имеющими отношения к природе.
Очерк 3 – о философе, натурфилософе, пожалуй, который в своей системе наук нашел место и для темпологии. Но его работа не была опубликована. Это уже потом ее раскопали и воздали хвалу задним числом. А сам-то он не дожил, погиб в гитлеровских лагерях.
Вот уже очерк 4 – о бойце, воспринявшем тепмологию всерьез, вступившем в споры, задевшем и обидевшем сотни ретроградов. Но от него требовали доказательных опытов, а опытов еще не было. И спорщика затравили лекторы, читавшие науку по старым учебникам, очень уж он подрывал их авторитет.
Очерк 5 – о скромных и терпеливых ученых, которые сумели поставить доказательный опыт, вложив те самые «годы труда» в грамм, даже в миллиграмм руды. Им удалось создать прибор, где время чуточку менялось, и это можно было проверить.
Затем последовало всеобщее увлечение, мода на темпологию. Подобная мода была на микроскоп в середине XVIII века, на рентген – в конце XIX, на радий – в начале XX. Все добывали приборы, все что-то открывали. И открытия действительно давались легко, как в Америке после Колумба. В самом деле, после того, как путь через океан был проложен, каждый корабль, пересекший Атлантику, открывал новую страну или новый остров, новую реку, горный хребет…
Очерк 6 – о герое щедрой эпохи – очень энергичном, очень напористом, сильном и трудоспособном человек, который превратил темпологию в науку, насытив ее всеми доступными фактами.
Очерк 7 – о теоретике, который подвел итог всем этим фактам. В отличие от предыдущего героя этот был вдумчив, медлителен, даже тугодум немножко, совсем не напорист, скорее уступчив, не требовал, не поучал, а прислушивался, взвешивал и делал выводы. Ему не надо было сотни опытов организовывать, ему надо было сто раз обдумать каждый факт.
Очерк 8 – о человеке очень талантливом, даже несколько высокомерном и насмешливом. Способности у него были блестящие, он не понимал тугодумов, свысока смотрел на них. Ему достались не фундамент и даже не каркас темпологии, а «кружева» науки, окончательная отделка, самые сложные противоречия. В сущности после него нечего было делать в теории. И старшему брату его и соавтору (сам гений погиб преждевременно в дорожной аварии) осталось только разъяснять трудности темпологии, настойчиво твердя молодым ученым о скромности и внимании к каждой букве классиков темпологии, – его брата, прежде всего, о счастье быть последователем великих.
Да, наука была создана, в основном завершена, но предстоял переход к промышленному использованию.
Очерк 9 – об организаторе опытного завода. Само собой разумеется, он по характеру организатор, умеет подбирать людей, расставлять, давать задания, наставлять и строго требовать.
Очерк 10 – об испытателе. Понятно, что от него прежде всего требовались физическая сила, терпение и выдержка. И поскольку путешествие во времени по условиям своим противоположно космическому, выбирали не из летчиков, а из водолазов…
На том повесть кончается.
Десять очерков о двенадцати героях.
Самым придирчивым поясняю: в некоторых очерках были по два героя…»
Из всех этих выкладок и размышлений вышли известные научно-фантастические романы «Темпоград» (1980) и «В зените» (1985), в которых удивительный мир Звездного Шара (собственный, вполне оригинальный вариант Великого Кольца, – Г. П.) увиден глазами получившего приглашение «в зенит» писателя, – блистательный калейдоскоп самых необыкновенных фантастических идей и технологий будущего.
Но все больше и больше времени Георгий Иосифович отдавал не книгам, а конспектам будущих книг. Он понимал, что практически все эти книги останутся ненаписанными. Но идей было много. Он концентрировал их на одной, на двух, на трех страничках. «Смотрите, – говорил он мне. – Ну, проживу я еще пять-семь лет. Ну, даже десять. Что с того? Это одна или две книги, да? Я подсчитал, что в среднем на большую книгу уходит примерно пять лет (написание и публикация). Иногда – семь. А мне сейчас шестьдесят, значит, я смогу написать… Сами понимаете, после семидесяти настоящей работы уже не будет…»
И признавался (уже печатно): «Лучшие из моих книг – ненаписанные. Не помню, чьи слова, не мои, но правильные. Могу присоединиться, поставить свою подпись. Замысел обычно лучше исполнения, это естественно. О ненаписанном мечтаешь, думая только о выигрышном, а в готовой вещи все должно быть пригнано – глава к главе, реплика к реплике. В замысле нет невыразительной соединительной ткани: только кости и мускулы, только плоть, только суть».
Читая «замыслы», позже сведенные в книге «Древо тем» (1991), Аркадий Стругацкий воскликнул: «Гиша, ну почему это не я придумал?»
«Сейчас, с дистанции в полвека, – писал Георгий Иосифович, – я совершенно чужими глазами смотрю на того моего тройного тезку – мальчика двадцатых годов, юношу тридцатых. Я не ставлю его в пример, не оправдываю, я исследую его, нередко с удивлением и даже с иронией… В самом деле, не образец же я для подражания… И вот я отмечаю, что с дошкольных лет его волновал почему-то мотив грандиозной, кропотливой, многолетней, иной раз и пожизненной работы: перерисовать всех зверей из Брэма, составить энциклопедию собственных знаний, объехать все материки. Даже не самому объехать, а описать этакое медлительное путешествие, на галере предпочтительно, или изложить историю переписчика, буква за буквой вырисовывающего каллиграфически какое-нибудь толстенное и очень значительное по содержанию сочинение, вроде Библии… Со временем я понял, что даже на описание у меня не хватит терпения, нет смысла посвящать свою жизнь пожизненному путешествию. И тогда я завел собственную рукописную „Книгу начал“, где герои мои только начинали свою историю, страницы через две-три уступая место другой теме. И эпиграф взял у Шолом-Алейхема: „Начало, самое печальное начало лучше самого радостного конца“. Были там и законченные рассказы…»
«Мы привыкли к тому, – писал в предисловии к книге Георгия Гуревича „Лоция будущих открытий“ (1990) доктор философских наук В. А. Чудинов, – что писатели вторгаются в круг научных проблем не иначе как при изложении биографий ученых или, в меньшей степени, характеризуя ученых как героев романа. Иными словами, мы привыкли к отображению науки в искусстве через взгляды некоторого конкретного субъекта, пусть даже выдуманного писателем. Но имеет ли право литератор судить о глубоких тайнах мироздания от лица собственного авторского Я?
Примеры такого подхода все еще крайне редки в мировой культуре.
А между тем они обогащают наши представления не только в плане постановки тех или иных научных проблем, но и в плане чисто человеческой заинтересованности и эмоциональности – искусство не привыкло скрывать своих чувств. Или, говоря иначе, искусство не стесняется быть человечным.
Самое интересное в лежащей перед нами книге – автор сам осмеливается строить научные гипотезы. Более того, он пытается построить некоторую систему природы, некоторую универсальную таблицу, охватывающую и природу, и общество, и человеческое мышление – он пытается своими средствами решить философскую проблему единства природы…»
«А что завещает мой герой? – как бы подводил некоторые предварительные итоги сам Георгий Иосифович („Чудак-человек“, 1985). (Так и вижу, как он поводит густыми, „брежневскими“ бровями, – Г. П.) – Наверное, скажет: «Думайте, люди! Думайте!» Возможно добавит: «И не воображайте при этом, что думаете – если вместо „да“ говорите „нет“.