7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мурон спросил, не думал ли я о государственной службе, например, в министерстве финансов, где, вероятно, можно при способностях или по протекции получить место инспектора. Он советовал туда толкнуться, а когда я согласился, предупредил, что мне придется держать приемные испытания. Экзамен там легкий, один родственник выдержал его без труда: кажется, там требуется немножко математики, знание языка и красивый почерк.
— Советую тебе, — добавил он, — подготовиться у учителя-специалиста, Дюплуайе; это еще молодой, честный и прямой малый. Все, кто собирается поступить в министерство финансов, обращаются к нему. Он живет на Алжирской улице, номер семь или девять.
Шазаль считал, что не стоит корпеть в канцелярии.
— Чего ради тебе сидеть взаперти? — сказал он. — Делай, как я: обрабатывай землю. Жизнь хороша только в деревне. Работа трудная, зато для здоровья полезна. Послушайся меня, займись скотоводством. Что может быть увлекательнее? Там ты будешь у самых истоков жизни. Да в деревне всякая работа увлекательна. Мне пришлось изучать изменения растительных пород. Ты и представить себе не можешь, что я открыл. Я наблюдал как вдруг выводится новый сорт растений и потом закрепляется из поколения в поколение. Поверишь ли? Я видел, как у боярышника пропали колючки, а цветов при пересадке на тучную почву появилось в сто раз больше. Что скажешь, старина? Честное слово, правда!
Он был в восторге. Я нашел его еще более могучим и неотесанным, чем прежде. Он вырос и возмужал, зато Мурон все худел и уменьшался; но я был в том возрасте, когда не предвидят несчастий.
На другой день я отправился к Дюплуайе, который давал уроки в нижнем этаже дома на Алжирской улице. Он принял меня приветливо, хотя несколько холодно, осведомился о моих родителях и сказал, что я буду заниматься вместе с юным Фабио Фальконе, сыном крупного чиновника, который тоже готовится к приемным экзаменам в министерство финансов. Дюплуайе только тем и занимался, что натаскивал к экзаменам, и напоминал скорее делового посредника, чем учителя. Я брал уроки недели две, причем Дюплуайе не подавал мне ни малейшей надежды на успех, но был, по-видимому, совершенно уверен в удаче Фальконе, хотя тот вычислял не лучше моего, излагал свои мысли гораздо хуже и писал, как курица. Поняв, по здравом размышлении, на чем основаны предсказания Дюплуайе, я поблагодарил его за откровенность и отказался от бесполезных уроков. Позже я узнал, что поступил правильно, не явившись на экзамен, на котором кандидатов, не имеющих достаточно сильной протекции, проваливали без всяких разговоров.
Я продолжал, подобно Жерому Патюро, искать «положения в обществе». Решиться последовать совету славного Шазаля я не мог. Я любил деревню, любил ее с трепетом, томлением, сладостным волнением. Я был создан, чтобы любить только ее. Мне суждено было провести в деревне лучшие годы моей жизни. Но время еще не пришло. Я не хотел покидать навсегда город искусств и красоты, камни, поющие о старине. К тому же у меня была веская причина не возделывать моих земель: у меня их не было. Не имея возможности стать землевладельцем и привыкнув ограничивать свои честолюбивые мечты, я замыслил стать купцом. Меня привлекало то, что в английских романах XVIII века встречаются купцы очень внушительного вида, в красных или коричневых щегольских кафтанах, с амбарами, набитыми сундуками и тюками товаров. Во Французском театре я видел пьесу Седена[375], где герой, весьма почтенный негоциант, жил на широкую ногу и носил дома великолепный халат. Мне приходилось и в жизни встречать коммерсантов вполне достойных. Решив сделаться купцом, или, вернее, продавцом, так как у меня не было ни товаров, ни денег на их покупку, я стал раздумывать, какой же торговлей мне заняться. И тут-то начались затруднения. Как сделать выбор между столькими отраслями коммерции, не зная ни их преимуществ, ни теневых сторон? Со справочником в руках я задавался вопросом, торговать ли мне домами, драгоценностями, картинами, котлами, лекарствами, машинами, мрамором, обувью, оптическими приборами, оружием, пивом, посудой, столярными инструментами, углем или цементом, — и не находил ответа. Говоря между нами, меня несколько успокаивало только предчувствие, что я так же мало способен продавать драгоценности, оружие, пиво, как и башмаки, котлы, уголь, цемент или подзорные трубки. Эта мысль облегчала мне трудность выбора, но приводила меня в отчаяние.
Случай выручил меня из беды, когда я меньше всего этого ожидал. Это произошло в субботу в четыре часа двадцать минут. В знаменательный день, прогуливаясь по набережной Конферанс, в те времена более пустынной, простой и живописной, чем теперь, я повстречал г-на Луи де Роншо[376], который возвращался из Терн, где занимал небольшую квартирку, наполненную книгами и гравюрами. Я горячо любил его, но мало с ним общался, опасаясь наскучить ему своей беседой. Может быть, кто-нибудь из моих современников, оставшихся в живых, еще помнит этого превосходного человека! Я чувствую с ними крепкую связь, не зная их лично. Луи де Роншо оставил после себя стихотворения, отражающие его прекрасную душу, и несколько ценных трудов по греческому искусству, которое он восторженно любил и много изучал. Ламартин, друживший с ним, посвятил ему один из выпусков своего курса литературы[377]. В эпоху, куда возвращают меня воспоминания, г-н де Роншо был уже пожилым, но еще не старым. Те, кто его знал, могут подтвердить, что за всю свою долгую жизнь он никогда не был стариком, ибо никогда не переставал любить. Среди выцветших прядей его волос еще блестели золотые нити, тонкая кожа на лбу отливала розоватыми оттенками, усы прикрывали по-прежнему яркие губы. Он с большим изяществом носил старомодный сюртук, весь потертый и покрытый пятнами. В его голосе теплого тембра и несколько тяжеловесной манере было что-то необычайно привлекательное. Он с восторгом рассказал мне о недавно найденной в Ламбезе римской мозаике, с которой ему прислали акварельную копию. Заговорил о Второй империи, предсказывая и призывая ее скорую гибель, с интересом отозвался о какой-то новой книге, наделавшей шуму, и, простившись со мной, уже собирался уходить, как вдруг спохватился.
— А я как раз хотел пригласить вас к себе, — сказал он, — мне нужно с вами поговорить. Мы с несколькими друзьями издаем у крупного издателя биографии художников отдельными выпусками, чтобы заменить сборники Шарля Блана[378], которые уже устарели. Как видите, мы взялись за огромное предприятие. Вы нас очень обяжете, если согласитесь объединять отдельные части, держать корректуру, сотрудничать в случае надобности, — словом, если займете в нашем издании место, какое в журнале занимает секретарь редакции. Вам придется много работать, работать целыми днями, но это вам будет интересно. Вопрос о жалованье уже согласован с издателем, он же предоставит вам рабочий кабинет.
Три дня спустя я приступил к очень интересной работе, которая, хотя и не должна была длиться всю жизнь, но могла подготовить меня к другим, подобным же занятиям в моем вкусе, и получил в свое распоряжение у солидного издателя в Сен-Жерменском предместье рабочий кабинет, украшенный фотографиями «Саскии», «Лавинии» и «Мужчины с разорванной перчаткой»[379].
XVI. ГосподинЭнгр[380]
Я страстно любил искусство. Так как мне надо было только перейти Сену, чтобы добраться до Лувра, я ходил туда почти каждый день, и могу сказать, что моя юность протекала в великолепном дворце. Отдавая должное моим учителям, следует признать, что они научили меня понимать греческое искусство, которого сами не понимали. Я проводил долгие часы в музее Кампана, недавно открытом в Лувре, и в зале греческих ваз, большая часть которых называлась тогда этрусскими. Изучая украшающую их живопись, я научился любить красоту формы и так, сам того не подозревая, пришел к пониманию творчества Энгра.
Нельзя сказать, что Энгр возродил рисунок древних. Он к этому и не стремился. Его манера вполне современна, но есть в греческом искусстве некое неуловимое изящество, которое мы вновь обретаем у Энгра. В двадцать лет душа щедра на восторги. Я восхищался также и Делакруа. Меня пленяла часовня ангелов в церкви св. Сульпиция[381], и, когда знатоки говорили, что стенная живопись должна быть менее яркой и более спокойной по тону, я думал, что лишь вдохновение безумца могло воздвигнуть на пространстве двадцати квадратных футов великолепные колонны, коней, ангелов, горные вершины, раскидистые деревья, сияющие дали, лучезарные небеса. Благодарение богам, я признавал гений Делакруа! Но Энгр внушал мне более сильное чувство: любовь. Я сознавал, что его искусство слишком высоко, чтобы стать доступным толпе, и гордился, что постиг его. Только любовь творит подобные чудеса. Я понимал его рисунок, достигающий безупречной красоты при соблюдении полного сходства с натурой, я любил его живопись, столь чувственную и сладострастную и вместе с тем величественную. Энгр жил в двухстах шагах от нашего дома, на набережной Вольтера. Я знал его по виду. Ему было больше восьмидесяти лет. Старость, унизительная для обыкновенных людей, становится апофеозом для гениев. Когда я встречал его, он казался мне окруженным свитой своих шедевров, и я приходил в трепет.