7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, повернувшись ко мне, добавил:
— Дитя мое, надо тебе его показать.
На этот раз мы условились окончательно; назначили день, — насколько помню, четверг на святой неделе. Я надел самое лучшее платье и взял цилиндр, так как в те годы котелков не носили даже юноши. В половине второго я вышел из дому сильно взволнованный.
На площадке лестницы я услышал, как кто-то хрипло кашляет и сопит, как кашляла, бывало, моя няня Мелани, и увидел тетку Кошле[392], которая сидела на ступеньке, уткнув голову в колени и задыхаясь от хрипа. Она стала чудовищно безобразной; шишка над правым глазом разрослась чуть ли не в кулак, и из закрытого глаза текли на землистую щеку мутные липкие слезы. Из-под засаленной черной повязки и чепца, сбившегося набок, виднелась грязная плешивая голова. Крупные золотые серьги в ушах еще более подчеркивали ее уродливость. Проходя мимо, я малодушно ускорил шаг и отвернулся. Еле переводя дыхание, она окликнула меня хриплым голосом.
Я подошел. Она злобно взглянула на меня своим единственным глазом.
— Не правда ли, дружок, услышав мой хрип, вы подумали: «Это тюлень пыхтит!» Ведь если бы вы разглядели, что я женщина, вы бы сняли шляпу.
Она снова опустила голову на колени и закашлялась.
Я покраснел, бормоча извинения, и предложил ей руку. чтобы помочь взойти по лестнице. Она сердито отказалась. Я ушел расстроенный и смущенный.
Но, едва очутившись на улице, я развеселился, ободренный свежим ветром, легким воздухом, ясным небом, и все забыл. Я любил свой великий город, я бережно хранил и лелеял в сердце его изображение в миниатюре; любил царственную реку Сену, мудрую и спокойную в уборе каменных оград; любил длинные набережные, величественные и родные, обрамленные стройными рядами платанов, старинными особняками и дворцами. Тогда на этих прекрасных набережных царили тишина и спокойствие. Их величие не нарушалось еще шумной сутолокой трамваев. Я перешел чугунный мост, охраняемый четырьмя каменными девами, которые никогда не улыбались, пересек площадь Лувра, где возвышался дворец Тюильри, в котором каждый камень повествовал об истории Франции, дворец, безжалостно сожженный побежденными[393] десять лет спустя, а затем срытый до основания озлобленными буржуа. Миновав воротца и спустившись по лестнице, я пересек улицу Риволи, углубился в запутанный лабиринт узких извилистых переулков, впоследствии разрушенных, и дошел до угла улицы св. Анны и улицы Терезы. Там, в третьем этаже старинного особняка времен Людовика XV, г-н Дюбуа прожил всю жизнь, с самого детства. Мне отворила Клоринда. Если она и вправду «выпивала», то умела это тщательно скрывать. В жизни не встречал я такой степенной, достойной, чистенькой и молчаливой старушки. Уже с самого порога чувствовалось, что это квартира знатока и собирателя редкостей. Прихожая была полна обломков скульптуры и фрагментов римских саркофагов. В столовой стояли мраморные статуэтки и чернофигурные вазы прекрасного греческого стиля, которые в ту эпоху еще назывались этрусскими вазами. Г-н Дюбуа показал мне, как самое редкостное сокровище своей коллекции, мраморный торс юного фавна с оленьей шкурой на плече; он восхвалял его изящество, чистоту линий и простоту.
— Разбить подобную статую — тягчайшее преступление, — сказал он. — Но когда произведение искусства достигает такой степени совершенства, его несравненная красота полностью проявляется в любой из его частей. А попробуйте-ка у современных портретов отнять выражение лица, или, вернее, гримасу, — и от них ничего не останется.
Господин Дюбуа говорил с жаром:
— В поэзии, искусстве, философии следует вернуться к древним. Почему? Потому что немыслило создать что-нибудь прекраснее, благороднее и мудрее. Грекам было предназначено судьбою довести искусство до совершенства. Этой привилегии удостоился одаренный народ, который пользовался свободой и обитал в прекрасном климате, под ясным небом, среди холмов гармоничных очертаний, на берегу лазурного моря. У Геродота, дитя мое, есть слова, достойные запечатлеться в памяти. Древний историк вложил их в уста спартанца Демарата, который говорит Ксерксу: «Знай, о царь, что бедность — верная подруга Греции и ей сопутствует добродетель, дочь мудрости и разумного образа правления». Греки (и в этом драгоценнейшее свойство их гения) считали человека мерою всех вещей и верили в справедливость или хотя бы в благоразумие богов.
С лестной для меня предупредительностью г-н Дюбуа показывал живопись и рисунки, вывезенные им из Италии или собранные за долгие годы в Париже. Он в особенности старался обратить мое внимание на своих любимых мастеров — Гвидо, Карраччи, Спаньолетто, Батони и Рафаэля Мэнгса[394]. Но все эти косматые евангелисты и мученики, выступавшие из мрака, удручали меня. Этюды обнаженного тела работы Давида тоже мне не нравились. Да и сам г-н Дюбуа находил Давида грубоватым, вместе с тем ставя ему в заслугу, что он отошел от безвкусия Буше, Пьера и Фрагонара[395].
Хозяин ввел меня в спальню, где на трюмо, над потускневшими зеркалами, целовались голубки. Должно быть, в таинственных слухах, ходивших про его жилище, было что-то верное; в этой комнате я увидел арфу с повисшими струнами и развернутые ноты на клавесине; я увидел на стене портрет напудренной дамы с белой косынкой на груди, причем ее правая рука была действительно скрыта букетом роз, написанным, видимо, наскоро и несколько позже. Но г-н Дюбуа сказал только, что мебель этой комнаты досталась ему от родителей.
Потом, указывая на комод в стиле Людовика XV с инкрустацией и бронзовыми золочеными украшениями, на золоченые штофные кресла с вытканными на них пасторальными сценами, на бовэсские драпировки, он сказал с легкой улыбкой:
— Это мебель моей прабабки. В былое время эти вещи доставили мне много огорчений. Как тебе известно, в эпоху Директории и Консульства в искусстве произошел переворот. Вкусы, уже несколько облагороженные на закате монархии, вдруг обратились к античности, и старомодная китайщина всем показалась нелепой. Я жил тогда с родителями; я был молод, самолюбив, и мне претило жить среди старой рухляди, а в особенности принимать здесь друзей, многие из которых были художниками, учениками Давида, влюбленными, подобно ему, в греческое и римское искусство. Помнится, однажды я был представлен госпоже де Ноай[396], которая вернулась из эмиграции и жила на Шоссе д'Антен, в особняке, расписанном Давидом и меблированном по рисункам Персье и Фонтена. На стенах красовались расписанные под бронзу дикторские связки, шлемы, щиты и мечи и фризы с изображениями героев — Ромул и Рем, сосущие волчицу, Брут, осуждающий своих сыновей, и Виргиний, закалывающий дочь[397]… Чего там только не было! Гости сидели на курульных креслах[398]. Будуар украшала стенная живопись на красном фоне в стиле фресок Геркуланума. Подобное убранство и меблировка показались мне восхитительными. Возможно, что красота самой хозяйки, ее великолепные светлые кудри и белые, как мрамор, руки немало способствовали моему восторгу перед стенами, которые она обводила небесным взором, и перед креслами, где покоилось ее божественное тело; как бы там ни было, я ушел из особняка Ноай вне себя от восторга. И когда, вернувшись домой, я снова увидел наши пузатые комоды, кресла с гнутыми ножками, стенные ковры с пастушками и барашками, я чуть не заплакал от досады и стыда; я пытался доказать отцу, что эта старомодная ветошь смешна, что даже сами китайцы не создали ничего нелепее и уродливее. Батюшка согласился со мной. «Я знаю, что мебель теперь делают лучше и с большим вкусом, — сказал он. — Если бы мне предложили поменять наше старье на новую обстановку по рисункам господ Персье и Фонтена, я бы охотно согласился; но такого дурака едва ли найдешь, а я недостаточно молод и недостаточно богат, чтобы обставить дом по новой моде; поэтому я довольствуюсь обстановкой, которой довольствовались мои родители».
— Слова батюшки огорчили меня, — прибавил г-н Дюбуа, — однако, как видишь, дружок, я и сам сохранил мебель предков, не то из скупости, не то из сыновнего почтения, не то просто из лени; говорят, впрочем, что я поступил разумно и даже выгадал на этом, ибо мебель, которую так поносили в старину, теперь опять вошла в моду и чрезвычайно возросла в цене.
Пока он говорил, я не мог оторвать глаз от небольшого полотна, висящего на стене за кроватью. До сих пор я видел у г-на Дюбуа только стариков Гвидо Рени и Карраччи, мучеников Рибейры, страшного Елиазара, окруженного причудливыми верблюдами, работы Батони, «Христа во гробе» Мантеньи, написанного с жестоким совершенством. Должен признаться, что для моего возраста это было слишком тяжелое зрелище. Тем более очаровательным показался мне портрет, висящий за кроватью. Это была прелестная головка с безупречным овалом лица, золотистыми волосами, нежным взглядом фиалковых глаз и юными, обворожительными плечами.