Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чужие сани промчались рядом, седоки орали на своего возницу.
Пронесло.
Но через несколько минут, снова выскочив откуда ни возьмись, эти чужие сани опять летели нам навстречу.
И мы опять укрывались медвежьей шкурой. И хохотали под ней, чувствуя, что опасность уже отдаляется, что остается игра.
Нам удалось оторваться. Мы ушли от погони.
А вот и Пассаж. Вокруг тихо. Сыплет снежок.
Это было так интересно!
Игра в прятки продолжилась, когда отец вернулся из-за бугра.
Он позвонил откуда-то, где нужно было отметиться прежде, чем явишься домой — сказал, что будет через час, — мама обрадовалась, захлопотала, заметалась между спальней и кухней.
Приоделась сама, причесала меня.
И тут ей в голову взбрело устроить мужу сюрприз, разыграть его.
Она взяла меня на руки и осторожно опустила в китайскую фарфоровую вазу с павлинами, которая стояла у нас в углу гостиной. Ваза была очень большая, с широким, как колодец, горлом. Я уместился в ней целиком, и даже моя рыжая макушка не высовывалась наружу.
Я слышал, как тренькнул дверной звонок, как отец ввалился в прихожую — грузно, видно, руки его были отягощены большими чемоданами, кофрами. Я слышал, как они с мамой звонко расцеловались после долгой разлуки. Слышал его шаги в глубь квартиры…
— А где же наш Тюрик? — спросила мама, намекая отцу, что теперь нужно искать меня. — Куда он спрятался? Тюрик, где ты?..
Я затих, не дыша, боясь шевельнуться, боясь прыснуть ненароком во время этой веселой игры.
Но отец почему-то не бросился искать меня по разным углам, там и там, — он даже никак не отозвался на это приглашение к игре.
Я слышал, как его шаги удалились в сторону кабинета, а потом двери притворились и сквозь них были слышны лишь приглушенные голоса.
Они ссорились.
А я, скорчась, сидел в китайской вазе, ощущая, как по затекшим икрам начинают бегать мурашки.
Так, наверное, чувствует себя ребенок в материнской утробе, дожидаясь, пока настанет час ему родиться на свет.
Меня никто не искал. Я никому не был нужен.
Но вскоре мама вернулась из кабинета, подошла к вазе и, не без труда, вытащила меня оттуда.
Лицо ее было окаменелым и бледным.
Но она постаралась улыбнуться.
— Вот, посмотри, что папа привез тебе из-за границы! — сказала она, вручая мне игрушечный автомобиль «Линкольн», цвета кофе с молоком, в точности как те настоящие «Линкольны», которые возили по городу постояльцев гостиницы «Континенталь». У этого игрушечного «Линкольна» всё было, как у настоящего, даже маленькая борзая собака на капоте, будто бы несущаяся вскачь на шаг впереди самого автомобиля.
— Это заводная игрушка, — объясняла мне мама, — она сама ездит, нужно только завести ее ключиком… Где тут ключик?
Я взглянул на дверь кабинета: может быть, отец лучше знает, как заводить этот игрушечный «Линкольн»?
Дверь была плотно притворена. Наверное, он устал с дороги.
Но я быстро утешился. Этот маленький автомобильчик, который он мне привез из своей заграницы, был, действительно, чудом из чудес. Он сам ездил по комнате и, ткнувшись вдруг о ножку стула, сам отскакивал, разворачивался и несся в обратную сторону.
Нужно было лишь почаще заводить его ключиком, взводя пружину до отказа, но я уже и сам научился это делать.
В выходной день он собрался на прогулку.
Снял с рогатой вешалки свою серую шляпу со щегольски примятой тульей, снял с крюка шишковатую трость с изогнутой, как бараний рог, рукоятью, потянулся к дверной цепочке.
— Далеко ли? — спросила мама.
— Пройдусь до Владимирской горки. Давно не был в Киеве, соскучился по любимым местам, — объяснил отец.
— Вот и хорошо, — обрадовалась она. — На Владимирскую горку? Тюрик пойдет гулять вместе с тобою. Сегодня такая чудесная погода — уже совсем весна… Сейчас я мигом соберу его.
Мы прошагали Крещатик, вошли в парк.
Я тоже любил это место.
Внизу, под крутизной, степенно катился Днепр. В эту пору он был таким полноводным, что не только захлестывал набережные, но и затопил все видимые земные пространства вплоть до горизонта — они напоминали о себе лишь островами, плавающими в речной воде, как листья кувшинок.
И берег, и острова были затянуты нежнозеленой дымкой, лишь предрекающей, какие дубравы, какие ивовые завеси, какие пущи, какие дебри заполнят тут вскоре всё вокруг и оттеснят воду в отведенные ей пределы.
Надо мною, на постаменте, стоял князь Владимир, прислонив к себе крест, который был выше его головы.
Он, князь Владимир, тоже смотрел в заднепровские дали, на острова, на материки, омытые половодьем, будто бы лишь сейчас принимающие крещенье во вселенской святой воде.
Я обежал постамент и вновь возвратился к отцу, который здесь был для меня — это понятно, — не менее важной фигурой окружающего мира, чем Креститель.
Отец, по обыкновению, сидел на рукояти своей трости, косо воткнутой в грунт.
Это было частью его натуры, его личности: вот так он умел обращаться с предметами, привычными его рукам. Вот так, в бесподобной шляхетской стойке, он орудовал рапирой. Вот так подходил с кистью к мольберту — я еще расскажу об этом.
Вот так он садился на рукоять своей шишковатой трости, будто бы даже удивляясь тому, что некоторые люди предпочитают стулья о четырех ногах.
Да, он очень давно не был дома и наверняка соскучился по Днепру, по этим далям.
И, вероятно, сейчас он размышлял о том, что же происходило здесь, покуда он скитался по дальним странам. Что было в Киеве, что было вообще в этой богоспасаемой стране. Что было, конкретно, в его доме, в его семье — за столь долгое его отсутствие.
Но, может быть, и вовсе наоборот.
Возможно, сейчас, глядя на Днепр, он думал как раз о тех краях, откуда только что приехал. И вспоминал с тоскою о том, какая беззаботная и благостная там жизнь, в отличие от здешних дикостей, какие обходительные там люди, какие ослепительные женщины…
Вороша бумаги в серо-зеленой архивной папке с грифом «Совершенно секретно», я несколько раз натыкался на имя Ирэны Дарлич, актрисы варшавской оперетты, снимавшейся также в кино. Ее имя стояло недвусмысленно рядом с именем моего отца… Но я никак не исключаю того, что это было связано с делами его службы.
Или же к этому времени он был уже привязан сердцем к другой женщине, киевлянке, которую тоже, как и мою маму, звали Лидией?
И я допускаю, что именно в этот выходной день он намеревался встретиться с нею после долгой разлуки, а тут, как на грех — будто бы разгадав его намерения, — мама навязала ему попутчиком в этой прогулке рыжеволосого сына Тюрика…
А я всё ждал, что он заговорит со мною, как бывало.
Что он опять — как в прошлые наши прогулки над Днепром, — расскажет мне о том, как толпы растерянных и смущенных собственной наготою людей шли сюда принимать крещение; как стояли они в речной воде, держа на руках, окуная в купель своих младенцев; и как плыли по волнам языческие свергнутые идолы; и как самого главного из этих идолов, Перуна, привязали к лошадиному хвосту, столкнули в Днепр, и стража провожала берегом путь Перуна до самых Порогов, чтобы никто не вздумал вытащить его из реки…
Однако сегодня он мне ничего не рассказывал.
И даже не смотрел на меня. Будто я ему не родной.
Почему он не захотел искать меня в китайской вазе с павлинами? Почему сам не позвал с собою на Владимирскую горку? Почему он так изменился, вернувшись на сей раз из-за границы?
Что я ему сделал?
Но вскоре он уже сам позвал нас с мамой сопровождать его в интересной поездке.
Мы отправились в Киево-Печерскую лавру, и не на чем-нибудь, а на «Линкольне» цвета кофе с молоком, с борзой собакой на капоте, скачущей на шаг впереди автомобиля, — на таком же точно, как мой игрушечный «Линкольн», который отец привез мне в подарок из-за бугра, — но этот был настоящий.
Мы ехали к лавре даже не в одном, а в двух «Линкольнах».
В другом были какие-то важные гости, старик с золотыми зубами и старуха с золотыми серьгами, сразу видно, что очень богатые, разговаривали не по-русски.
В лавре нас тоже встречал старик, седобородый и седовласый, но не священник, а директор музея, фамилия которого осталась в моей памяти — Депарма.
Когда-то была и фотография, где все мы были сняты на фоне церковных стен, на фоне золотых куполов — иностранные гости, бородатый Депарма, отец, мама и я.
Эта фотография долгие годы хранилась в мамином бюваре, и я часто разглядывал ее. Но потом она исчезла вместе со всеми другими снимками, на которых был изображен мой отец.
А тогда, в лавре, сфотографировавшись на память, мы углубились в Пещеры.
После яркого солнца снаружи, сумрак этих пещер был так плотен, что мы не видели ни зги — сплошная тьма, — и всем раздали восковые свечи, которые зажигались поочередно, одна от другой.