Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В доме Горького из прежних обитателей, не считая несчастного Максима, разве что самого Алексея Максимовича не было, мемориальный особняк населяли живые экспонаты. Мы с индусом вошли, и разыгралась сцена из «Егора Булычева». Привратница-приживалка, похожая на персонаж из горьковской пьесы, впустила нас, и на вопрос «Дома ли Надежда Алексеевна?» прозвучал, именно прозвучал – драматически, словно на сцене, ответ: «В этом доме никогда не знаешь, кто есть и кого нет». В самом деле, если подумать, как в доме появлялись и вдруг исчезали люди.
Надежда Алексеевна, легендарная «Тимоша», невестка Горького, давала нам пояснения. В поведении небытие: что было, то было словно не с ней. А что было! Коммунистическая почва колебалась, социалистическая система сотрясалась, столпы нашего общества низвергались в пропасть ради этой женщины, но в скромно-аккуратной особе средних лет уже было невозможно разглядеть советскую львицу и роковую фемину. Не из-за возраста. «Нет, это не ко мне», – словно подозревая, что за вопросы роятся у визитеров при встрече с ней, отвечала своим обликом Надежда Алексеевна. Нам с Чатурведи нарисовала она картину кончины Алексея Максимовича в Горках. «Была гроза, молния и гром», – намек на сцену из «Короля Лира». Рядом с усадьбой конный завод, старики-наездники и конюха помнили день смерти Горького, воспоминали: «Хорошая стояла погода, тихая».
Побывали мы с Чатурведи и у Екатерины Павловны Пешковой, первой жены Горького. Пришли к ней в ту самую квартиру, где Ленин слушал «Аппассионату» в исполнении Добрвейна. Тут уж пришлось разрешить индусу разуться и ходить босиком: он всюду норовил ходить босиком, как паломник, но я ему не способствовал во избежание недоразумений: могли понять неправильно хождение по нашим улицам иностранца босиком, к тому же в портах, напоминающих подштанники. Все-таки в таком виде явился наш индусский гость в Большой Театр, где я не бывал с тех пор, когда мать красила Советский герб над сценой. Места у нас были в первом ряду, в самом центре, у оркестра, напротив от дирижера, и мне казалось, будто все взоры устремлены на моего соседа. Потерял я серьез, меня начал душить смех, и все «Лебединое озеро» я промучился, стараясь не расхохотаться под волшебную музыку.
Екатерина Павловна, свидетельница встреч и разговоров, менявших судьбы мира, а также хранительница тайн, которые могли заставить содрогнуться день, держалась с нами так, будто жизнь её, пожилой, но не дряхлой, женщины, приветливой, без малейшего жеманства и важничанья, давно прожита, осталась оболочка, продолжающая существовать без каких бы то ни было претензий на разыгрывание из себя фигуры исторической, каковой на самом деле она являлась. Если вспомнить, что у неё была за жизнь, что и кого она повидала, что знала, то естественно было допустить, что нести груз воспоминаний у неё не было сил, она тяжкую ношу сбросила и оставила позади, будто ничего этого не было, а если и было, то не с ней. На наши с индусом вопросы, как и на просьбы работников Архива Горького, она отвечала отчетливо и авторитетно, но исходили ответы от медиума, передаточного звена между отжившей своё личностью и всё ещё существующей оболочкой, а ей от жизни уже ничего не надо, повидала и пережила столько, что, пожалуйста, оставьте её в покое.
Чатурведи в Индии канонизирован, создан его музей, но хотя меня дважды делегировали в страну чудес, в музее побывать я не смог, и не знаю, рассказывают ли там, ради чего Бенарсидас приезжал к нам. Мне он говорил, что цели у него было две: с трибуны Съезда писателей произнести имя Князя Крупаткина, которого он считал своим вдохновителем, и узнать, кто такая Бабукша Русской Революции. Произнесению Крупаткина у нас пытались воспрепятствовать. «Тогда я сказал, – говорил Чатурведи, – что уеду». Пошли на попятный. А что за бабукша никто сказать не мог, пока не напросились мы к Паустовскому. «Брешко-Брешковская», – сразу сказал Константин Георгиевич, произнес, как современник, без усилия памяти.
У Паустовских почти не притронулись к угощению, которое приготовила супруга писателя, индус был вегетарианцем и трезвенником, напитки и не пригубили. Навалились на меня, уговаривая выпить за общее здоровье, я отказывался, не помню, почему, но отказывался. Паустовский, покачав головой, как бы в назидание произнес: «В литературном кругу молодому человеку трудно не пить». Нередко приходилось вспоминать напутственное предостережение писателя-ветерана!
Вскоре оказался я между Паустовским и Утёсовым на похоронах Юрия Олеши, которого живым видел лишь в спину: низкорослый и широкоплечий, напоминавший сказочного гнома, пошатываясь, он выходил из кафе «Националь». «Юрий Карлович» – указал Васька, он, как выпускник Вахтанговского училища, сделал свой диплом по «Трём толстякам», конгениальный талантливой книжке спектакль с прекрасной Генькиной музыкой[178]. Вскоре я увидел лицо Олеши уже в гробу. «Ильфа помянули, – через меня, не обращая никакого внимания на постороннего, говорил Паустовскому Утёсов (он произнёс «Ылфа», и мне казалось, что он сейчас что-нибудь напевно зашепчет своим гортанным говорком), – Пэтрова помянули, Олэшу поминаем, всо одесская неб-х-а». «Перебраться в Москву, а петь об Одессе», – сказал мой внутренний голос, но тут же, без оговорок, тот же голос признал: «Хорошо петь». Юрия Олешу, как и других ушедших, помянули, их уже давно не было, никто из них уже ничего написать не мог, таскался, как Юрий Карлович, по миру не живущим творчески.
Американские аспиранты не верили, если я пробовал сказать, что это был сносный, но исписавшийся писатель. Им всё хотелось думать, что ему не дают писать. Молчание всякого нашего писателя означало «Не дают!».
А Паустовский на слова Утёсова ничего не ответил, он тяжело дышал, с присвистом, наклоняясь над гробом и вглядываясь в покойника, быть может, предчувствовал, что очередь за ним.
«Железная женщина».
Максим Горький.
Как-то из окна Института видим идущую через двор, с усилием ступающую, пожилую даму. «Будберг», – прогудел чей-то голос. Это была Мария Игнатьевна Закревская, по первому мужу графиня Бенкендорф, по второму – баронесса Будберг. «Мура» для Горького, его доверенное лицо, хранительница