Семейство Майя - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По мне, так хоть завтра. Я жажду покоя. И полного безделья!.. Ну а ты, скажи, когда ты хочешь ехать?
Мария ничего не ответила; лишь глаза ее улыбнулись признательно и влюбленно. Потом, не отнимая руки, которую Карлос продолжал нежно поглаживать, она обернулась к окну и позвала Розу.
— Подожди, мама, я сейчас! Дай мне каких-нибудь крошек… У меня воробьи еще голодные…
— Нет, поди сюда.
Когда девочка появилась в дверях — раскрасневшаяся, в белом платьице с розой, одной из последних летних роз, за поясом, — Мария подозвала ее, и она подошла и стала перед ними, прислонившись к их коленям. Поправив дочери ленту в волосах, Мария серьезно и не скрывая волнения спросила, будет ли Роза довольна, если Карлос переедет к ним навсегда и станет жить с ними здесь, в «Берлоге»… Глаза девочки широко раскрылись от удивления и радости:
— Как? И он всегда-всегда будет здесь, даже ночью, до самого утра?.. И привезет сюда свои чемоданы и все свои вещи?..
Оба чуть слышно ответили «да».
Тогда Роза запрыгала, захлопала в ладоши и, сияя от счастья, пожелала, чтобы Карлос сейчас же, сию минуту отправился за чемоданами и другими вещами…
— Послушай, — строго сказала ей Мария, удерживая ее возле себя, — и ты согласна, чтобы он был твоим папой и всегда был с нами, а мы бы его слушались и очень любили?
Роза обратила к матери проникновенное и вдруг повзрослевшее личико:
— Но я не могу любить его больше, чем теперь!..
Оба растроганно ее поцеловали, глаза их увлажнились. И Мария Эдуарда потянулась к Карлосу над головой дочери и впервые при ней поцеловала его в лоб. Роза изумленно посмотрела на своего друга, потом на мать. И, видимо, все поняла: соскользнула с колен матери, прижалась к Карлосу и спросила смиренно и ласково:
— Ты хочешь, чтобы я звала тебя папой, тебя одного?
— Одного меня, — ответил он, заключая ее в объятия.
Согласие Розы было получено, и девочка, громко хлопнув дверью, убежала в сад кормить булочками воробьев.
Карлос встал и, сжав голову Марии в своих ладонях, долго и пристально глядел ей в глаза, будто хотел заглянуть в душу, потом восхищенно произнес:
— Ты — совершенство.
Она мягко высвободилась, смущенная и даже слегка подавленная таким обожанием.
— Послушай… Мне еще много-много нужно тебе рассказать, к несчастью… Пойдем в нашу беседку. Тебя ведь не ждут дела? А если и ждут, все равно сегодня ты мой… Я хочу быть с тобой. Возьми свои папиросы.
Спускаясь по ступенькам в сад, Карлос посмотрел на серое небо и ощутил его обволакивающую нежность… И жизнь предстала ему восхитительной; он ощутил в ней глубокую и печальную поэзию, тоже окутанную легким туманом, где нет ни блеска, ни шума и где двум сердцам, отрешенным от несозвучного им мира, так хорошо предаться вдвоем вечному очарованию благостного сумрака и тишины.
— Будет дождь, дядюшка Андре, — сказал Карлос, проходя мимо старого садовника, подрезавшего ветки самшита.
Дядюшка Андре, встрепенувшись, стащил с головы шляпу. Ох как надо бы хоть малость водицы после такой суши! Земелька-то пересохла, пить хочет! Все ли здоровы? Сеньора? Барышня?
— Все здоровы, дядюшка Андре, спасибо.
И, желая видеть всех вокруг себя счастливыми, как он сам и эта иссохшая земля, которая вот-вот насладится влагой, Карлос положил на ладонь старика золотой, а тот оторопел, не смея зажать в кулаке ослепительно сверкающую монету.
Мария принесла в беседку сандаловую шкатулку с папиросами. Поставила ее на диван, усадила туда же Карлоса, заботливо подложив ему подушки, зажгла ему папиросу. Затем уселась у его ног на ковер, смиренно, словно на исповеди.
— Хорошо тебе так? Может, велеть Домингосу принести тебе коньяку и воды?.. Нет? Тогда слушай, я хочу рассказать тебе все…
Она хотела рассказать ему всю свою жизнь. Поначалу она даже собиралась описать ее в бесконечно длинном письме, как это бывает в романах. Но предпочла проговорить все утро, устроившись на ковре у его ног.
— Тебе хорошо, милый?
Растроганный Карлос ждал. Он знал, что любимые им губы произнесут признания, которые ранят его сердце и будут тяжки для его гордости. Но ее история сделает для него обладание этой женщиной более полным: он узнает ее прошлое и вся ее жизнь откроется ему до конца. Да и в глубине души Карлос испытывал жадное любопытство к тому, что должно было ранить и унизить его.
— Да, начинай… Потом мы забудем обо всем навсегда. А сейчас говори, рассказывай… Так где же ты родилась?
Родилась она в Вене, но детские годы помнит плохо, отца почти не знала, память сохранила лишь, что он был знатного рода и очень красив. У Марии была сестра по имени Элоиза, умершая двух лет от роду. Мать ее, когда Мария уже подросла, не любила и избегала говорить с ней о прошлом и всегда повторяла, что ворошить воспоминания о делах минувших столь же неразумно, как взбалтывать бутылку со старым вином… Из их венской жизни Мария смутно помнит широкие бульвары, военных в белых мундирах и дом, наполненный зеркалами и позолотой, в котором часто танцевали; иногда она подолгу оставалась с дедушкой, печальным и робким стариком, они забивались в какой-нибудь укромный уголок, и он рассказывал ей разные истории о кораблях. Потом они уехали в Англию, но от Англии в памяти Марии остался лишь дождливый день и она, закутанная в меха, едет в карете на коленях у слуги по очень шумной улице. Ее первые более четкие воспоминания были о Париже; мать к тому времени овдовела, дедушка умер, а у Марии была няня-итальянка, которая каждое утро водила ее на Елисейские поля играть с обручем и мячом. Вечерами ее приводили в ярко освещенную, уставленную атласной мебелью комнату, где она заставала декольтированную мать в обществе белокурого мужчины, немного грубоватого, который вечно курил, растянувшись на софе; время от времени он приносил ей какую-нибудь куклу и называл ее мадемуазель «Triste-coeur»[125] из-за ее серьезного вида. Наконец мать поместила ее в монастырь под Туром, ибо подросшая Мария, хотя уже пела под рояль вальсы из «Прекрасной Елены», еще не умела читать. В монастырском саду, где росла прекрасная сирень, мать, утопая в слезах, распрощалась с Марией; рядом с матерью стоял в ожидании, видимо, желая ее утешить, какой-то важный господин с нафабренными усами; настоятельница говорила с ним весьма почтительно.
Первое время мать навещала ее каждый месяц, оставаясь в Туре на два-три дня, привозила девочке кучу подарков: куклы, конфеты, вышитые платочки, дорогие платья, которые согласно строгому монастырскому уставу не разрешалось носить. Они катались в экипаже по окрестностям Тура, всегда в компании офицеров, которые ехали за экипажем верхами и говорили матери «ты». Монастырским наставницам и настоятельнице эти прогулки не нравились, не нравилось им также, что мать нарушала благолепный покой монастырских коридоров смехом и шелестом шелков; но в то же время они как будто побаивались ее, называли «madame la Comtesse»[126]. Мать была в доброй дружбе с генералом, начальником гарнизона в Туре, ее принимал епископ. Его преосвященство, когда навестил монастырь, задержавшись возле Марии, потрепал ее по щечке и с улыбкой упомянул a son excellente mere[127]. Потом мать стала приезжать в Тур реже. Целый долгий год она путешествовала по Германии и почти не писала; в один прекрасный день вернулась похудевшая, в трауре и все утро проплакала, обнимая дочь.
Но в следующий раз приехала как будто вновь помолодев, еще более блестящая и веселая, с парой белых борзых, и объявила, что отправляется в романтическое путешествие в Святую землю и затем по всему далекому Востоку. Марии должно было исполниться шестнадцать лет; своим прилежанием, добротой и серьезностью она завоевала привязанность настоятельницы, и та, с грустью глядя на девушку и ласково проводя рукой по ее волосам, заплетенным в две косы, как того требовал устав, говорила порой, что хотела бы оставить ее в монастыре навсегда. «Le monde, — были ее слова, — ne vous sera bon a rien, mon enfant!..»[128]
Но однажды в монастырь приехала некая мадам де Шавиньи, обедневшая дворянка в седых буклях, воплощение строгости и добродетели; ей было поручено отвезти Марию в Париж к матери.
Как она плакала, покидая монастырь! И плакала бы еще горше, если б знала, что ожидает ее в Париже!
Дом ее матери у парка Монсо был, по сути, игорным домом под прикрытием изысканной роскоши пышно обставленного особняка. Слуги ходили в шелковых чулках; гости, именитые французские дворяне, говорили о бегах, о Тюильри, о речах в сенате, а потом садились за карточные столы — игра была чем-то вроде пикантного дивертисмента. Мария всегда уходила в свою комнату в десять часов; мадам де Шавиньи, ставшая ее компаньонкой, рано утром выезжала с ней в Булонский лес в двухместной карете. Но мало-помалу весь этот блеск стал тускнеть. Бедная мать оказалась во власти некоего месье де Треверна, субъекта весьма опасного, в коем мужская привлекательность сочеталась с прискорбным отсутствием чести и благоразумия. Их дом скоро превратился в шумное и запущенное пристанище богемы. Мария по здоровой монастырской привычке вставала рано и видела разбросанные по диванам мужские пальто, на мраморных консолях — окурки сигар среди пятен от пролитого шампанского, а в какой-нибудь дальней комнате еще держали банк в баккара при свете утреннего солнца. Потом, как-то среди ночи, она проснулась, услышав крики и поспешные шаги на лестнице; мать она нашла лежавшей без чувств на ковре; очнувшись, та сказала, заливаясь слезами, что с ней «случилась беда»…