Царский угодник. Распутин - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или это всё-таки не он виноват, а Александра Фёдоровна, Альхен, Алике? Вообще-то все мы, русские мужики, — подкаблучники, мы всегда предоставляли и предоставляем нашим жёнам возможность совать нос туда, куда им его ни в коем разе не нужно совать. Так и Николай Второй.
В России зрело недовольство не только Распутиным, но и царём. Впрочем, Гришке на это было наплевать. Он по-прежнему ходил по ресторанам, кутил, куражился — потому в романе этом столько ресторанных сцен. Ведь за какую бумагу той поры, за какую газетную статью, за какой документ ни возьмись — обязательно попадёшь в ресторан на очередной Гришкин кутёж.
Дела на фронте шли плохо, в тылу — тоже, всюду действовали германские шпионы. В Петрограде грохотали взрывы. Александру Фёдоровну и Распутина уже открыто обвиняли в шпионаже. И если на газеты можно было накинуть платок — газеты про это почти не писали, — то на всякий роток платок накинуть было нельзя.
Когда до Распутина доходили опасные слухи — «шпиён» он, мол, то «шпиён» Гришка этого пугался, забивался у себя дома в дальнюю комнату и шептал тоскливо:
— Ну какой я шпиён, а? Ну какой? Скажи, Симанович!
Симанович, потешаясь на Гришкиной трусостью, хихикал в кулак:
— Советую поменьше обращать внимания на все эти сказочки. Меня тоже, Ефимыч, шпионом чуть ли не каждый день объявляют... Ну и что? Живу же ведь! И живу неплохо!
Испуг помаленьку улетучивался, Распутин веселел и вновь натягивал на себя бархатные штаны и расшитую, из цветного шелка, с любимым косым воротником рубаху. Бормотал под нос, глядя на себя, такого красивого, в зеркало:
— Да из меня шпиён — как из Покровского церковного старосты папа римский!
Дома Вырубовой было много легче, чем в больнице, и всё равно временами накатывало отчаяние, Вырубова до крови закусывала губы, чтобы не закричать, не испугать отца, который, кажется, больше времени проводил в её квартире, чем у себя дома, переживал, старался быть весёлым, поддержать дочь, но это ему не удавалось, да и Анну Вырубову, человека в общем-то проницательного, трудно было обмануть. Хоть и улыбался отец добродушно, а губы у него предательски подрагивали, в глазах плотно сидела тоска, она слепыми холодными бельмами была наклеена на зрачки, взгляд от этого был безжизненным, руки у Танеева тряслись, будто у больного, голос был истончившимся, жалким, как у старушки, которую прогнали с церковной паперти.
— Дочка, ты сегодня превосходно выглядишь, — унылым тоном сообщал он, ловил себя на этом безнадёжном унынии и смущённо помахивал перед лицом ладонью, словно разгонял едкий папиросный дым.
— Спасибо, папа. — Вырубова с натугой улыбалась, едва сдерживая в себе стон, стараясь загнать его внутрь. На теле у неё вновь образовались крупные водянистые пролежни, всё болело, кости плохо срастались; кроме боли, в костях ещё гнездилась страшная усталость, которая была хуже боли.
Боль, оказывается, одолевается легче усталости, её можно заговорить, утишить, перетерпеть, в конце концов, а с усталостью так обходиться нельзя, усталость не поддаётся ни на уговоры, ни на силовое давление.
Она уже отчаялась, думая, что усталости, как и боли этой, никогда не наступит конец, что жизнь её отныне будет состоять только из этого, из усталости и боли, и цвет времени раз и навсегда обрёл один устойчивый тон — кровянисто-багровый, душный, из которого не дано выбраться, но вот боль отпустила, влажные пролежни, постоянно сочившиеся сукровицей, опали, и у Вырубовой появился вкус к жизни.
Царица с дочерьми продолжала постоянно бывать у неё. Александра Фёдоровна скучала без фрейлины, да и не было у неё другого близкого человека, которому она могла бы доверить всё, что творилось у неё в душе, и вообще императрица сделалась замкнутой, раздражительной, она постарела и сдала; без мужа, находившегося на фронте, боялась жить в Царском Селе. Но жить надо было, иного места на земле для неё не существовало.
Она не могла себе позволить то, что, например, позволяла царица-мать, та, едва в российской столице становилось дымно и опасно, подхватывала свои чемоданы и исчезала в Дании — пережидала там, на родине предков, смутную пору.
— Мне неинтересно смотреть, как у вас тут жарят шашлык, — говорила она, — вернусь, когда от шашлыка не то чтобы необглоданных косточек не останется — когда они уже будут выметены и скормлены собакам.
Царь в прежние времена тоже следовал её рецепту, но только на свой лад и менее успешно — он вместе с женой переселялся на яхту «Штандарт» и уплывал в море, пережидал там «дымные» времена вместе со всей семьёй, а вот Альхен одна, без него, этого сделать не могла. Ей оставалась участь царскосельской затворницы.
Как-то отец привёл на квартиру Вырубовой высокого гладкокожего мужчину с широким, как блюдо для супа, лицом и маленьким влажным ртом, мужчина был огромным, сильным, с короткопалыми могучими руками и безмятежно-добрым, почти детским взором.
— Вот, Анечка, — сказал Вырубовой отец, — это санитар из госпиталя, большой умелец — учит ходить тех, у кого плохо с ногами...
— И получается? — Вырубова слабо улыбнулась.
— А как же, барышня! Ещё как получается, — добродушно пробасил огромный мужчина, — клиенты потом танцуют польку и вальс. Зовут меня Жуком.
— Что-то я не поняла, — Вырубова наморщила лоб. — Каким Жуком?
— Ну Жук, Жук... Который с маленькими твёрдыми крылышками. Летает... Это фамилия у меня такая — Жук! — Он участливо сморщился, спросил по-свойски, на «ты», что очень понравилось Вырубовой: — И сколько же ты так пролежала?
— Без малого полгода.
— Це-це-це, — жалобно и звонко, будто огромная птица, процекал санитар, — всё, завтра будем прилаживать костьми. Та-ак, я извиняюсь. — Санитар пальцами измерил кровать, на которой лежала Вырубова. — Так-так-так! Всё ясно! Завтра из госпиталя привезу вам ноги!
— И коляску, — добавил отец.
— И коляску.
Лицо Вырубовой дрогнуло, глаза сделались влажными.
— В церковь очень хочется, — сказала она, — я так давно не была в церкви.
— В церкви, барышня, мы с вами обязательно побываем — обещаю! Первым делом... Как только на коляске сидеть сможем. — Жук говорил медленно, тщательно подбирая слова — видать, в детстве у него был дефект речи, он одолел его, но след этой борьбы остался в нём навсегда, и хотя дефект речи был исправлен, он продолжал с ним бороться, что придавало огромному санитару некий гимназический шарм — и не только в лице и в речи, но и в манере поведения, в поступках, возможно, это даже определяло и его жизнь.
Вырубова стёрла слёзы с глаз, улыбнулась:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});