Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем восток загорелся, и окрестность почти вдруг возникла из мрака, будто земля, впервые озаренная солнцем из хаоса. Ни одного облачка не было на небе, никакого тумана по горам. Весь Ахалцих открылся как на ладони. На высоком каменном сосце дерзко вставал старинный замок его, подпершись башнями и оскалив зубцы свои, между которыми сверкали пушки. Домы города, с нависшими ярусами, с цветными ставнями, с плоскими кровлями, возвышались неровными, уступчатыми купами, затмив спутанные между собой улицы. Иные из них, казалось, лезли в гору к стопам замка, чтобы приютиться под его защиту; другие словно разбежались по склону холма вдаль от жадности нашей. Там и сям среди их просились в небо стройные минары[190], получившие голос, подобно статуе Мемнона*, от солнечного луча. Муэдзины кричали свою обычную молитву*, хотя рев пушек заглушал ее, а меткие ядра вырывали кирпичи из столба.
Кое-где, подле изразцовых или белых куполов мечетей, возносились стреловидные тополи, и они свежо, отрадно зеленелись между грудами грязных зданий, точно светлые мысли, запавшие случайно в огромную книгу схоластических нелепостей.
Все валы, охватывающие город, опушены были облаками дыма, и лишь когда ветерок раскатывал их на миг, видны были разноцветные чалмы янычар* и горские папахи над огрудниками*.
В городе замечено было необыкновенное движение, ржание коней, скрып колес, сверкание оружия.
— Что это значит, — сказал приехавший офицер, пристально посмотрев на ставку главнокомандующего, которой золотая маковка виднелась из-за холма. — По приказу давно бы пора в работу, а нет как нет вестовой ракеты.
— И очень хорошо, что попозже начнем: наш брат русский любит драться начистоту, не как ночной вор. Да и вообще в ночные штурмы суматохи не оберешься: много шуму, мало толку; то ли дело днем — любо взглянуть врагу в лицо, видишь, куда бить и кого бить.
— Это что-нибудь да значит.
— Поживем, так увидим; умрем, так узнаем. Но я рассказывал тебе про Бородино самые обыкновенные вещи, теперь расскажу я тебе происшествие, само по себе ничего не значащее, однако ж оно произвело на меня сильное впечатление.
Бородинское солнце, которое вовсе не по шерсти назвал Наполеон аустерлицким[191], взошло*. Бомбардиры мои замахали фитилями, оглядываясь, не скачет ли адъютант с приказанием стрелять. Против нас выехала очень близко на холм французская батарея, и новенькие с молоточка пушки так заманчиво играли на солнце, что мы нетерпеливо грызли зубы пощелкаться с ними. Глядим, как в руку сон, принесся на нашу батарею волонтер*, находившийся при главнокомандующем. Мы уже знали его в лицо, но его имени, его родины никто не ведал.
— Генерал Кутузов приказал сбить эту батарею, — сказал он нашему полковнику. — Он уверен, что вы перед ним оправдаете честь начать это дело. С моей стороны, позвольте мне навести первую пушку.
Полковник был восхищен. Притом же задобрить человека при штабе, человека в милости у главнокомандующего — нелишнее.
Незнакомец спрыгнул с коня, потрепал орудие сверху, вложил руку в дуло, как бы давая мне знак поцеловать ее, и взялся за винт подъемного клина, будто давно выслужил фейерверкером галуны*. Но эта пушка была моя, мне стало досадно; что за черт, думал я, что приезжий отбивает у меня первый кус славы! И я с уверенностию знатока поправлял его: немного вправо, немножко ниже — в дуле есть расстрел.
Незнакомец гордо поднял глаза от диоптра*.
— М<илостивый> г<осударь>, — сказал он, — я сам знаю, что делать. Артиллерия, решительница сражений, не только мое ремесло, — моя стихия. Будьте покойны, возьмите трубку. Видите ли вы над третьею неприятельскою пушкой золотого орла?* Это орел какого-нибудь полка из прикрытия за гребнем батарей. — Взор его засверкал. — Я сшибу ему крылья, я сшибу тебя с неба, орел Наполеона. Час твой грянет этим выстрелом!
Признаюсь, я мало доверял похвальбе незнакомца, но между тем взор мой невольно перелетал от прицельной мушки к орлу, который, казалось, ширялся над батареей; все наши орудия были наведены.
— Первая, — скомандовал полковник.
— «Пли!» — перенял незнакомец.
Орудие запело, отскочив назад. Я зажал уши: я сроду не слыхивал такого оглушающего выстрела.
Несколько секунд протекло от первой до второй команды; но когда раздалось третье «пли!», первое ядро разбило колесо неприятельской пушки — и медный орел пал.
Какой-то невыразимый восторг обуял всех нас. «Ура!» — закричали наши артиллеристы. «Ура!» — отдалось на обоих флангах: там шли уже на штыки.
Незнакомец исчез в дыму. И этот-то самый незнакомец, которого я готов был расцеловать за выстрел из моей пушки, если б он не уехал или мне было досужно, тот, который дал мне какой-то фаталитет* в успехе русского оружия, — до того, что в самых неудачах наших я напевал песни, убежденный, что завтра все поправится, — этот самый волонтер теперь здесь у меня на батарее — вот он!
Подполковник указал на крайнюю батарею. Там, опершись рукой о дуло единорога*, стоял высокий худощавый человек лет пятидесяти, с выразительным лицом. Он смотрел на город; но взоры его перелетали и за город, и за горы, и за моря: они исчезали в пространстве, тонули в будущем. Костюм его был несколько странен, но чуден. Персидский папах, надвинутый на брови, сомкнутые думой, серый сертук плотно охватывал его стан, согнутый, как казалось, военными трудами; внизу казачьи шальвары, турецкая сабля на боку, и на плечах живописно брошен был черный плащ, подбитый малиновым бархатом. Он был странное явление в стане, где все было единообразие, где одежды имеют свой неизменный характер. Приезжий с любопытством рассматривал незнакомца.
— Я его где-то видел, — сказал он.
— Да и я его видел, — молвил подполковник. — Это было у палисадов Парижа. Утром, 19 марта, шли еще переговоры, но мы надеялись еще драться, и пушки мои, во ста шагах от ворот, наведены прямо на них. Между палисадами, как в калейдоскопе, сменялись тысячи голов, глядящих на нас с ужасом и любопытством. С нашей стороны съехалась тоже куча офицеров зевнуть хоть в щелку на Париж, про который слыхали мы в сказках наших гувернеров.
Мы хохотали, глядя на одного оборванца, однополого француза, парикмахера, который чем свет удрал из предместия засвидетельствовать свое почтение aux messieurs les Russes[192], поплатившись за это полою своего фрака: ее оторвал часовой, желая удержать беглеца…
— Что ж вы ждете, господа? — говорил он, попрыгивая около огонька. — Скорее в город, там есть чем погреть руки: я вам покажу, где золотые раки зимуют; дайте мне хоть тесак, господа, я вам покажу, что я недаром был лихим санкюлотом*.
В этом можно было ему поверить; санкюлотизм гордо выглядывал из-под всех прорех его необходимого платья.
— Я брал Бастилию, — сказал он с гордым видом.
Я сейчас вспомнил французского парикмахера у Йорика Стерна: «Окуните мой парик в океан, и ни одна кудря не распустится». В океан, когда для парика за глаза довольно одного ведра*.
— Я назывался тогда Катоном, — продолжал он по-французски, — это значит непобедимый*. Скорей же в город, господа. Чего зевать, мы там дадим себя знать, не правда ли! Что там за женщины, что за лавки, господа… я затем и пришел к вам, что надеялся пограбить.
Мерзавца прогнали пинками.
Видно парижская чернь со времен революции сделала успехи в гражданских добродетелях. Разграбив дворцы и церкви своими руками, почему не пограбить своего соседа руками неприятеля? Это правосудие!!
И вот, вижу я, подъехал мой канонер-незнакомец. Он был необыкновенно весел.
— Здравствуйте, старый знакомый, — сказал он мне, — я и теперь попрошу у вас фитиля; но в этот раз для того только, чтобы закурить трубку. Мир, и вы можете отвинтить диоптр с вашей пушки надолго; надолго останетесь вы и она без цели. Сегодня мы увидимся у Вери*.
— Французы! — закричал он, махая белым носовым платком, — долой орла, вот вам на место его знамя.
Он бросил им платок свой чрез палисад, с насмешливою улыбкой, и поскакал вдоль палисадов.
Платок долго летел над головами по ветру и упал в прах, никем не поднятый.
— Что ж отвечала великая нация?
— Да что она будет отвечать под пушками? Великая нация молчала, стиснув зубы.
В это время на батарею сошлось много офицеров поглядеть на крепость… слух, что приступа не будет, летел уже по лагерю. Зачем? Для чего? Никто не знал.
Незнакомец, казалось, ничего не слыхал — он пристально смотрел в зрительную трубку на одну из амбразур.