Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Борис Горбатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал ему:
— Степан, тебе уж сорок семь лет. Хватит, отшутился. Возьми свою жизнь в руки, погляди, подумай... Я даю тебе последнее слово, Степан.
Он вздрогнул. Честное слово, я увидел, как вздрогнули его брови и побледнело лицо. Понял ли он наконец, что не шутки мы шутим, что о жизни, о судьбе его дело идет? Вот он сейчас задумается, опустит повинную голову, скажет...
Но он вдруг выпрямился, подбоченился, подкрутил усы — эх, актер, актер! — и произнес напыщенно:
— Мне нечего говорить, товарищи судьи. Не могу себя упрекнуть ни в чем. Решайте мою судьбу. Мне плевать! — И он действительно сплюнул.
Ну что ж! Мы совещались недолго: мы вынесли обвинительный приговор по всем пунктам. Меру взыскания должен был определить начальник.
После суда Степан подошел ко мне.
— Лягавишь, Федор? — спросил он, стоя предо мной и уперши руки в бока.
— Нет, — ответил я. — Судил по совести.
— А тебя кто судить будет, Федор? — крикнул он.
— А себя я сам рассудил.
— Значит, нет больше на земле дружбы? — закричал он.
— Дружба есть, — ответил я. — Дороги у нас с тобой общей нет. Вот ведь как.
Я и эту ночь не спал.
Не легко осудить товарища. Но я судил по совести. Есть ли на земле дружба? Эх, Степан! Ты и не подозреваешь, какие чувства есть у людей на земле. Мы с тобой их и не знали. Я знаю теперь.
Что же теперь будет со Степаном? Я догадывался о решении начальника. Я знал: он применит высшую меру своей власти! Что ж со Степаном будет? Но была во мне жалость или не была, а колебаться я не стал бы. Нет, не стал бы, хотя... хотя и не мог спокойно уснуть.
Часа в два ночи в дверь мою постучали. Я вскочил. Степан?
— Войди! — закричал я.
Вошел начальник.
У него было усталое, какое-то помятое лицо. Он сел на табурет у постели и раскурил трубку. Я молча ждал. Он поднял на меня глаза, — они были... талые. Поймете ли вы? Вот когда лед тает на море... такого цвета.
— А я и не ждал, — произнес он удивленно, — что вы вынесете обвинительный приговор.
В его голосе послышалась мне виноватость. Мне стало и легко и досадно.
— Эх, начальник! — сказал я, качая головой. — Ничего-то вы не знаете о нас. Не чертежи — люди.
Он долго сидел молча, опустив голову. Я заметил седину в его висках и светлую поляну на макушке.
Потом он спросил тихо:
— Какого решения ждете о Степане?
Я не ответил. Не мог я ответить так просто...
Он поднял голову, внимательно посмотрел на меня, улыбнулся уголком рта, — мучительная была улыбка, улыбка усталого, измученного человека, — и сказал:
— Хорошо. Я так и сделаю.
Потом подошел к окну и долго смотрел на бухту, в сторону причала. А я следил за ним и видел, как на глазах у меня оттаивает и теплеет человек, почувствовавший поддержку коллектива. И я знал теперь: все пойдет иначе у нас на острове. И облегченно вздохнул.
Утром был объявлен приговор начальника: Степан подвергался высшей мере наказания по закону зимовки — изгнанию с острова. Запряженная с утра собачья упряжка должна была увезти Степана за триста километров отсюда, в тундру, в первый населенный пункт. Там Степан будет жить до парохода. На нашем острове ему места нет.
Все строители порта собрались подле нарты отверженного, стояли молча. Ждали выхода Степана.
Ребята вынесли его вещи, продовольственные мешки, уложили на нарту. Собаки повизгивали. Каюр возился с лямками. День стоял морозный, солнечный.
Вышел Степан.
Он шел согнувшись, опустив голову, стараясь ни на кого не глядеть. Он был в дорожной кухлянке и пимах. Начальник щедро снабдил его на дорогу.
— Прощай, Степан! — произнес я негромко.
Он вздрогнул, но ничего не ответил. Обернулся лицом к бухте, к линии причалов, махнул рукой.
— Не поминайте лихом... ребята-а... — донеслось до нас.
Собаки сбежали с крутого берега и понеслись по бухте. На снегу оставались узенькие полоски полозьев да веточки собачьего шага...
В первый раз отправляешься ты в дорогу без меня, Степан!
Но не было жалости в моем сердце...
1937
ДАША
Даша родилась и выросла на постоялом дворе. Вот самое раннее воспоминание ее детства: дверь, сугроб снега и в нем бородатый мужчина с кнутом.
Если бы ее спросили, откуда берутся люди, она ответила бы: из снега. Все люди, которых она видела в детстве, возникали из снега и исчезали в снегу. Зачем они появлялись и куда исчезали, этого она не знала. Они проносились мимо, как видения. Ямщицкие тройки пропадали в метели, звон бубенцов затихал за косогором.
Все люди, которых Даша видела в своей жизни, были проезжие люди. Все ехали, плыли, шли. Вокруг Даши всегда была суета, хлопанье бичей, звон бубенцов или скрип уключин. Зимой по скрипучему льду Витима тянулись бесконечные, унылые обозы, проносилась ямщичья гоньба, запрягшись в саночки, тащились с приисков неудачники, шли тайгой и гольцами муж и жена в одной лямке, ребенок в ветхом тулупчике на саночках; летом по реке неслись лодки, паузки, карбаза, кунгасы, плоты, целые караваны барж.
Мимо Даши все время текли пестрые людские волны. Весенний ветер гнал волну вниз по реке, на прииски, осенний — вверх по реке, на магистраль. И как все волны в реке похожи одна на другую, хоть они и разные, так и все люди были для Даши однообразно пестрой, широкой, суетливой рекой; никого не упомнишь — все равные, все безликие.
Человечество в глазах Даши резко делилось на две половины. Первая — огромная — находилась в вечном движении: ехала, или плыла, или шла. У этих людей домов не было, их домом были кибитка, постоялый двор или палуба. Здесь они варили себе пищу, стирали и сушили свое белье, рожали, искали друг у друга вшей, пели и пили, ссорились и мирились, играли на баянах и плясали. Вторая — меньшая половина человечества, совсем маленькая и самая скучная, — сидела на месте за забором постоялого двора и раздувала проезжающим самовары.
К этой половине относились дед Архип, тетка Марья, мать и сама Даша. Никогда и никуда она не ездила, ничего не видела. Говорят, Витим впадает в Лену, но и этого она не видела и знала только по слухам да по книгам.
Так прошло ее детство, так протекала ее юность. Когда ей исполнилось двенадцать лет, умерла мать, а когда ей пошел восемнадцатый годок, нашелся отец.
Он возник внезапно, как и все проезжие люди: его принесло весенней волной, вниз по реке.
— Это твой отец, — сказала ей тетка Марья, у которой она жила.
Даша покраснела и смущенно стала разглядывать проезжего человека — отца.
Отец был невысокий и нестарый. Он был в кителе, таком, как у всех речников. Только вместо якорей на пуговицах — пропеллеры. Лицо отца было все в рубцах и шрамах.
— Это следы аварии, дочка, — важно сказал он, заметив, что она глядит на рубцы, и охотно стал рассказывать историю каждого шрама.
Рассказывая, он увлекся, стал размахивать руками и чертыхаться, принимать позы и подкручивать усы, словно перед ним была аудитория, а не две женщины — старуха и девочка.
А девушка слушала с восторгом рассказы незнакомого ей человека и думала: так это и есть, наконец, ее отец, которого так долго и мучительно, верно ждала мать и о котором упрямо говорила тетке, что он отлетается и вернется. Вот он и вернулся.
— А мама померла... — вдруг сказала она, невольно перебив отца.
Он запнулся и покраснел.
— Да, да, — пробурчал он, — я слышал... писали...
Даже он сообразил, что неловко было начать первый при встрече разговор с дочкой со своих историй. Надо было и о покойнице спросить: хорошей, верной женой была.
Вдруг слеза блеснула в его глазах.
— А я вот отлетался, дочка, — сказал он, качая головой.
— Совсем отлетался? — в восторге спросила она.
— Совсем, совсем... Мотор с отработанными ресурсами. Точка.
— Что ж ты теперь делать будешь? — спросила тетка Марья.
— Вот дочку к себе возьму. Заживем вместе, — смеясь, сказал отец. У этого человека легки были переходы от грусти к смеху. — Ну, теперь мы заживем с тобой, дочка!
Даша обрадовалась. Ей сразу представилось, как она поплывет с отцом вниз по реке, все вниз и вниз до места, где впадает в Лену Витим, и дальше... Вот и она станет ездить, и для нее будут раздувать самовары.
Но оказалось, что ехать никуда не надо. Надо только перейти из одной избы в другую, из одного постоялого двора в другой. То, что новый постоялый двор важно назывался авиапортом и что начальником его был отец, нисколько не изменило Дашину жизнь. Раньше были ямщики; теперь — летчики. Ямщики были бородатые, летчики — бритые. От ямщиков пахло навозом и лошадиным потом, от летчиков — бензином. Но и те и другие, входя с мороза в избу, радостно крякали, тянулись к огню, жадно глотали горячий чай и требовали яичницы с салом. Даша стряпала.
Все осталось по-прежнему. По-прежнему жила Даша в избе на высоком берегу Витима, только прежняя изба была срублена «в угол», а эта — «в лапу»; запоры на старом дворе были ржавые, хриплые, на новом — певучие; над старой избой гордо высился резной конек, над новой — ветродуй, огромная полосатая колбаса, нафаршированная ветром; работник на старом дворе назывался конюхом, здесь — мотористом, вот и все перемены.