Охота на сурков - Ульрих Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним прыжком он вскочил на ноги и положил левую руку мне на плечо — вид у него при этом был самый чистосердечный и простодушный, ни дать ни взять рубаха-парень, австрияк до мозга костей. При резком свете лампы, не затененной абажуром, блестела позолоченная миниатюрная эмблема короны на правом лацкане его пиджака с вытканными зелеными дубовыми листьями. Но вдруг он картинным жестом отвернул лацкан.
На обратной стороне лацкана сверкал небольшой золотой орел, золотые зубы Лаймгрубера также засверкали.
— Знаешь, что эт-то такое? Золотой партийный значок. Зо-ло-той. Эн-эс-дэ-а-пэ[262].
— Вот почему, — пробормотал я, ярко освещенный и наконец-то просвещенный. — Вот почему.
— Что значит: вот почему?
Теперь я по его примеру забегал по полу, покрытому линолеумом. Правда, я не дергался, как при пляске святого Витта.
— Когда я сидел в полицейской тюрьме на Хангассе… Нет, извини, в полицейской тюрьме на Россауэрской пристани…
— Сдается мне, тебя сажали во многие тюрьмы, бедный мой Требла.
— Сажали?
— Хочешь сказать, что у них опять появится желание арестовать тебя?
— Оставим это… В тюрьме «Лизль» я слышал, как два типа, которые были подчинены Фридолину Глассу…
— Фридолину Глассу?
— Неужели ты забыл это имя? Командир восемьдесят девятого штандарта эс-эс, который занял Баллхаусплац и убил канцлера Дольфуса. Кое-что ты мог почерпнуть из газет, — повторил я его реплику.
— Продолжай.
— Так вот я услышал, как заключенный из той же тюрьмы, где сидел я… Впрочем, мы с ним отнюдь не были на дружеской ноге, по слух у меня как у рыси… шепотом говорил другому: «На Лайма, на Лайма можно положиться, Лайм нас отсюда вызволит».
— Лайм?
— Именно это спросил второй арестант. На что первый шепотом ответил: «гауптман Тишлерлайм, ты ведь его знаешь». И веришь ли, Гейнцвернер, тут вдруг меня осенило, я вспомнил тебя… не ты ли это… А теперь благодарю за доверие, хотя оно не делает мне чести. Почему, — спросил я его внятно, но стоя лицом к рыгающей железной печке, — почему ты слепо полагаешься на мою неприязнь к австрофашистскому режиму? Потому что это правительство повесило десять моих товарищей, а меня заперло в тюрьму в общей сложности, если считать до сегодняшнего дня… в общей сложности на двадцать один месяц? Не секрет, что есть австромарксисты[263], которые были бы не против, если бы в стране воцарились нацисты. Кое-кто считает, что сие будет расплатой за февраль. У других это просто ложный расчет. Тот же ложный расчет, на какой поддалась часть леваков из немецкой компартии, боровшихся против Веймарской республики. Но я не принадлежу к фракции, выступающей за альянс с нацистами. Поэтому я и спрашиваю тебя: почему? — Железная печка излучала нездоровый, лихорадочный жар. — Почему ты так свято веришь, что я не попытаюсь науськать одного врага на другого? Почитай хроники Шекспира. Политика есть политика. Не правда ли? Почему же ты считаешь, что я не могу через нейтральное третье лицо… Ты же знаешь, у меня есть друзья в самых разных слоях общества… проинформировать министерство безопасности христианского «корпоративного» государства о связях Лаймгрубера, главы агентства «Виндобона», с гитлеровцами, о связях, которые он скрывает под маской верности монархии? Почему?
— Да потому что ты попал мне в лапы еще младенцем, шинельно-иссиня-серым младенцем.
— Иссиня-серый младенец — великолепный образ!
— Да потому что жить тебе или не жить, зависело от меня. Ведь это я летел с тобой, с полу-жи-вым дет-ским тру-пи-ком через Восточные Карпаты к Роледеру. — Голос его звучал пронзительно-отчетливым стаккато. — И потому что жить тебе или не жить, опять же зависит от меня. И сегодня тоже.
Отвернувшись от печки, я увидел частного детектива (когда только он раздобыл эту свою лицензию?) за непомерно большим письменным столом. Но он уже сидел не так прямо, как раньше, а сильно откинулся назад; канцелярская лампа была низко опущена, и при ее свете комната опять казалась похожей на аквариум, а Лаймгрубер снова напоминал старую ведьму; его зеленовато-белое лицо утопленника будто парило в воздухе, словно оно отделилось от туловища или было зеленой карнавальной маской на фоне черного фриза — картотечных ящиков. Я подошел ближе и увидел, что Лаймгрубер опять проделал фокус-покус или, скорее, трюк иллюзиониста: незаметно убрал поясной портрет родовитого старца. Вместо старца на меня смотрел, в меня впился взглядом другой австриец — простолюдин — Гитлер, Гиттлер, Гюттлер, Шикльгрубер-фюрер.
В ту же секунду я разгадал загадку, которая мучила меня со времени встречи с Лаймгрубером во дворе бетховенского домика. Я понял, кого напоминали его повадки. Эти внезапные переходы от дешевых гипнотических пассов второразрядного фокусника до припадков бешенства, какие мог себе позволить разве что ополоумевший обыватель. Понял, чем объяснялся его вставной номер — приступ шовинизма и яростного, маниакального милитаризма, его напускное чистосердечие. Понял, почему он то вышагивал, как солдат на смотру, то пританцовывал, понял, откуда шли его напыщенные тирады, лающий голос, высокопарные фразы на литературном немецком, в котором нетрудно было уловить отзвуки южнонемецкого диалекта, на каком говорят между Дунаем и Влтавой. (Но ведь Лаймгрубер-то был уроженцем Каринтии.) Понял, откуда этот его демонизм мелкого филистера, его психопатические выходки, когда он то распалялся от гнева, словно древнегерманский бог Вотан, то обворожительно улыбался, как австрийский сутенер. Понял, почему его лицо вдруг превратилось в призрачную тирольскую маску.
Интересно, догадывался ли свежеиспеченный детектив, что он подражает Гитлеру, своему фюреру Шикльгруберу. (Незадолго до того, как нацисты «взяли власть», я имел возможность наблюдать Гитлера собственной персоной в берлинском Спорт-паласте.) Интересно, сознавал ли Лаймгрубер, что во время припадка, который он демонстрировал, одна из его напомаженных «колбасок» разлохматилась и упала на высокий, костлявый лоб. Она походила на карикатуру знаменитой челки фюрера, которая сама походила на карикатуру. Что это было? Телепатия? Во всяком случае, Лаймгрубер снова приклеил прядь к черепу. А я тем временем спросил:
— Извини, по я не понимаю, почему, собственно, от тебя сегодня зависит — жить мне или не жить?
— Да потому, что стоит мне поднять вот эту телефонную трубку и сообщить министру Глезе фон Хорстенау, что красные, находящиеся на нелегальном положении… кстати, вы себя прелестно называете «революционные социалисты»… словом, что вы устроили неподалеку отсюда, за углом на Куррентгассе в доме «У Большого Йордана», постоянный центр… Только не пугайся, я пока еще не собираюсь снимать трубку. И пожалуйста, сядь… Во-перррвых, Адельхарт фон Штепанншц. Ты с ним время от времени встречаешься?
— Никогда.
— Но вы ведь служили вместе в четырнадцатом драгунском. А позже он, возможно, спас тебе жизнь. В феврале во время вашего мятежа. Перед отменой чрезвычайного положения.
— Я не в состоянии поддерживать знакомство со всеми моими предполагаемыми спасителями.
— Да что ты. Но ведь Штепаншиц — человек обходительный. Мы с ним состоим в «Шларафии».
— Стало быть, ты, Гейнцвернер, числишься и в этом «бунде»? Ничего себе наци. Будь добр, разъясни: Адельхарт та-кой же монархист, как и ты?
— До сих пор он горой стоял за Габсбургов, но ты сам сказал, что я ясновидец. И с твоего разрешения, я сделаю одно-предсказание: и он переменит фронт… Во-вторых, Эрнст Удет. Его вот-вот произведут в генералы и назначат начальником материальной части всего…
— Военно-воздушного флота. Знаю. Но почему, во имя всех святых, ты завел разговор об Удете? Хочешь польстить мне. Я тут ни при чем. Удет — летчик-истребитель, сбил энное число самолетов…
— Шестьдесят два! — без запинки сказал Лаймгрубер.
— А я не сбил пи одного самолета, точно следуя… инструкции Веккендорфера.
— Оставь, наконец, в покое бедного Веккендорфера.
— Мертвые не бывают бедными.
— На эту тому сейчас не стоит спорить. Но заметь, Требла, все то, что ты утверждаешь, еще не факт!
— А именно?
— Что ты не сбил ни одного самолета… Что у тебя не было попадания в противника, делающего тебе честь.
— Делающего мне честь? Когда это, интересно, произошло?
— Тогда. Тогда же. Четвертого декабря. Когда ты схлопотал это ранение. — Он подбросил монокль к своему лбу.
— Ты считаешь, ммм, что я мог тогда… ммммм, сбить «клерже-кэмел»?
— Вот именно. Мог.
— Об этом я ровным счетом ничего не знаю.
Что я испытывал: отвращение? Неприятное чувство? Как ни странно, иногда неприятное чувство переносится тяжелей, чем отвращение. Вечерний диалог в агентстве «Виндобона», который отчасти забавлял меня, отчасти вызывал отвращение, стал мне внезапно настолько неприятен, что я ощутил нечто вроде физического недомогания. Вот уже двадцать лет я вполне сознательно старался вытеснить воспоминание о том четвертом декабря.