Охота на сурков - Ульрих Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да? Это когда я повез тебя к старшему полковому врачу Роледеру в Гроссвардайн?
— Нет, я имею в виду другое: происшествие, которое случилось раньше. Ты помнишь Шлозенрюхера, молодого офицера — ординарца при штабе Маккензена?
— Шлозенрюхера… Шлозенрюхера… Ну, разумеется! Обер-лейтенанта Шлозенрюхера, саксонца, по прозвищу Розеншлюхер. Ха-ха-ха! Ну и история… — Он бросил докуренную папиросу в пепельницу и внезапно весело расхохотался. Прямо-таки от всей души расхохотался, а потом начал слегка поворачиваться на своем вертящемся кресле: то в одну сторону, то в другую.
Сейчас он уже не казался похожим на некий сказочный персонаж.
— В семнадцать лет, — продолжал Лаймгрубер, — ты был красной девицей, черт подери, до смешного неиспорченным мальчиком…
— В сексуальном смысле, что ли?
— Вот именно. Я как командир скоро заметил, что твоя неиспорченность, граничившая с умственной отсталостью — кстати, ты только-только получил Серебро, — была не наигрыш, не притворство. Надо тебе отдать справедливость, ты никогда не был притворщиком… Слоном, ты, эдакий невинный младенец, прикрыв рот рукой, спросил однажды в офицерском клубе… сй-богу, у меня просто фе-но-ме-наль-ная память… спросил, что такое шлюха, господин гауптман? И я снабдил тебя соответствующей информацией; как-никак это была моя специальность — давать информацию… Ха-ха-ха! Да, что до баб, ты был, как говорится, неисписанный лист или, скорее, неисписанная открытка, посланная по нолевой почте… Впрочем, может, тайком ты путался с графиней Попеску?
Я снова выпустил сигарный дым и таким образом не удостоил его ответом; вопрос повис в воздухе (я не путался с Попеску).
— Зато ты просто гениально варил наше любимое пойло — холодный крюшон. Гениа-а-льно!
— Спасибо за комплимент. В истории, о которой я говорю, также фигурировал холодный крюшон… Помнишь лейтенанта ненамного старше меня… У нас в тридцать шестом он был вторым по возрасту. Помнишь, Гейнцвернер? Его звали Паллус.
— Лейтенант Паллус. Разумеется, я его помню. Верзила, по прозвищу Фаллус. Ха-ха-ха!
— Тот самый. В офицерской компании Паллус и Шлозенрюхер были frère et cochon.
— Да, да, да, да, великолепный символ австро-немецкого оборонительного и наступательного союза.
— Да, но в один прекрасный воскресный осенний день этот великолепный символ наступательного союза, подогретый моим гениальным крюшоном, натворил нечто ужасное.
— Как это случилось? Напомни, Требла.
— С удовольствием. Шлозенрюхер происходил из саксонской офицерской семьи. В тысяча восемьсот шестьдесят шестом году его дедушка участвовал в проигранной битве при Кёниггрец-Садовой. Не буду тебе рассказывать, что в этой битве австрийцы и саксонцы под командованием Бенедека были буквально разбиты наголову пруссаками. И вот по пьяной лавочке в Шлозенрюхере очень часто просыпалась кровная обида, саксонско-офицерская, фамильная обида. Тут все и начиналось: он накручивал Паллуса, который так же усердно напивался. Ход рассуждений у Шлозенрюхера был примерно таков: вы, австрийцы, потеряли тогда сорок четыре тысячи человек, пруссаки оставили на поле боя менее четверти этого числа, а теперь вы сражаетесь плечом к плечу с пруссаками, вашими врагами. «Месть за Кёниггрец! Месть за Кёниггрец!»
На сей раз Лаймгрубер не засмеялся, на сей раз он не стал крутиться в своем кресле.
— Вот тут все и случилось. Не может быть, чтобы тебе отказала твоя феноменальная память. Однажды в октябрьское воскресенье — мм, румыны как раз потеряли Брашов, и мы всю ночь заливали за воротник, — в это воскресенье Паллус в единственном числе сел в свой «бранденбургер», взял курс на Констанцу, потом повернул назад, очень скоро появился над Брэилой, внезапно спикировал на гостиницу «Дунай», где был расквартирован немецкий штаб Маккенйена, и выпустил по нему несколько пулеметных очередей. Жертв не оказалось, он нанес немцам лишь незначительный материальный ущерб и немедленно дал тягу. И тогда ты, ты покрыл злодея, ты, ты отдал приказ тридцать шестому немедленно подняться в воздух и преследовать Паллуса до самого Черного моря. Неужели ты этого не помнишь? Твой самолет летел во главе нашего строя, когда мы возвращались обратно в Брэилу, и эта чертова машина Паллуса находилась аккурат в самой середине, пусть, мол, все видят. По твоему рапорту в сводке главного командования появилось сообщение о том, что, мм, британский самолет — истребитель «бристоль» — прилетел из Салоник, совершил смелую, но бессмысленную вылазку, обстреляв штаб-квартиру наших немецких союзников, и бесследно исчез, хотя императорско-королевские военно-воздушные силы немедленно начали преследование. Это звучало правдоподобно, ведь все знали, что у самолетов «бристоль» большая скорость, нежели у «бранденбургеров»… Твой образ действий в тех обстоятельствах, Гейицвериер, привел меня в восхищение.
Железная печка энергично зафыркала.
А может, зафыркал частный детектив из агентства «Виндобона»?
— Скоро к тому же ты стал в моих глазах ясновидцем.
— Как это? — спросил он хрипло.
— Ты ведь просто выдумал этот английский истребитель, чтобы покрыть Паллуса. Ведь так? Но именно английский истребитель… Правда, не «бристоль», а «кэмел» спустя несколько недель, четвертого декабря шестнадцатого года, за два дня до сдачи Бухареста…
Я показал сигарой на свой шрам. Лаймгрубер медленно повернул лампу так, что стосвечовая лампочка, подобно прожектору противовоздушной обороны, уперлась в мой лоб. Тогда я любезно спросил:
— Хочешь разговаривать со мною на манер американской полиции? Устраиваешь допрос третьей степени?
И тут произошло нечто неожиданное. У Лаймгрубера начался истерический припадок.
Он вскочил, нет, не вскочил, а забился как эпилептик.
— В восхищение?! В восхищение?! — заорал он.
— Выслушай мои аргументы, мм, все очень просто, мы не вползли бы прямехонько во вторую мировую войну…
— Мы не вползали ни в какую мировую войну, — пролаял он.
— Мы не вползли бы во вторую мировую войну — а это уже факт, — если бы в первый же день первой мировой войны несколько лейтенантов в каждой из враждующих армий ус-пеш-но сумели бы обвести вокруг пальца свои собственные генеральные штабы или соответственно генеральные штабы союзников. Первая мировая война закончилась бы на второй день, и Вена осталась бы городом твоей мечты, мечты легитимиста, то есть императорской Веной. Видишь, как все элементарно.
— Я не желаю выслушивать твои дурацкие шутки! — заорал он с сильным австрийским акцентом. И начал, дергаясь и топая ногами, бегать взад и вперед по комнате, покрытой линолеумом; каблуки его стучали, трап-трап-трап, он носился из угла в угол, делая поразительно ловкие повороты (особенно для (пятидесятилетнего мужчины); он пританцовывал и чуть ли не исполнял балетные па. Буйнопомешанный обыватель:
— В восхищение! В восхищение! Я могу сказать одно: сегодня я стыжусь, что показал себя сопливым гуманистом. — Он опять говорил с сильным австрийским акцентом: — А знаешь, черт возьми, в чем был тогда мой долг, моя обязанность? Подвести обер-лейтенанта Шлозенрюхера и лейтенанта Паллуса под военный трибунал и добиться, чтобы их расстреляли за бунт. Расстреляли, расстреляли, расстреляли!! Если бы мы, австрийские квашни, сумели подавить в себе терпимость, которую ты мне приписываешь и которой восхищаешься, мы бы не распустили нюни перед врагом внешним и врагом внутренним, ударившим нас кинжалом в спину. И тогда бы мы выиграли войну вместе с Германской империей. Выиграли бы, выиграли бы, выиграли бы!
— Иди ты! — сказал я.
Отсутствие людей в доме 9-а в этот вечерний зимний час, безусловно, способствовало тому, что лай моего бывшего командира превратился чуть ли не в истошный крик. Теперь Лайм-грубер, гауптман на покое, вернее, гауптман в беспокойстве, стоял с искаженным от бешенства лицом, как бы готовясь кинуться на меня, а за его спиной громко рычала железная печка — на этот раз звуки явно исходили от нее. Припадок ярости, напоминавший пляску святого Витта, так же неожиданно прекратился, как и начался. Занавес. Лаймгрубер неторопливо подошел к двери, бросил взгляд в коридор и со значением плотно закрыл дверь, после чего опустился на плюшевый диван с расставленными, точно на параде, подушками и весело, от всей души расхохотался.
— Ха-ха-ха! Чуть было не забыл… За кого же ты меня, собственно, принимаешь, Требла, вечный enfant terrible[261], черная овца, впрочем, что я говорю, красная овца с голубой кровью? Ха-ха-ха. За кого ты принимаешь меня, горе-революционер, дитя неразумное? За последователя господ Шушнига, Штаремберга и иже с ними? За монархиста? Ей-богу, от смеха можно свалиться со стула, хорошо, что я лежу на диване… Ладно, дам тебе возможность — только тебе — бросить взгляд за мой красно-бело-красный фасад.