Имя мне – Красный - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы согласились, что султан ошибся, позволив мастерам работать дома. Поговорили о великолепной халве, которую нам приносили из дворцовой кухни зимними вечерами, когда рано темнело и от работы при свечах начинали болеть глаза. С улыбкой на губах и со слезами на глазах вспомнили дряхлого, выжившего из ума мастера заставок, у которого так дрожали руки, что он не мог больше держать в руках перо; раз в месяц он приходил в мастерскую и приносил сладкие пирожки, которые его дочь пекла для нас, подмастерьев. Вспомнили о том, как после похорон предыдущего главного художника Кара Меми в его комнате, куда никто не заглядывал много дней, под тюфяком, который покойный великий мастер расстилал, чтобы вздремнуть после обеда, нашли папку, где среди прочих бумаг лежали его прекрасные рисунки.
Мы рассказали друг другу, на какие рисунки из тех, над которыми сами работали, нам хотелось бы время от времени смотреть, если бы мы, как мастер Кара Меми, в свое время сделали с них копии. Мои собеседники поведали о странице из «Хюнернаме», на которой был нарисован дворец: небо на этом рисунке закрасили золотой краской – при взгляде на купола, башни и кипарисы возникало предчувствие конца света, но не от самого золота, а от его цвета (как то и подобает хорошему рисунку).
Потом они заговорили о рисунке, изображающем, как два ангела возносят Пророка с минарета на небо: ангелы держат его под мышки, и Пророку щекотно, но цвета рисунка таковы, что даже маленькие дети, взглянув на эту благословенную сцену, сначала ощущают благоговейный трепет и лишь потом начинают смеяться (да и то сдержанно), будто их самих щекочут. А я припомнил, как, запечатлевая победу предыдущего садразама над укрывшимися в горах смутьянами, почтительно поместил с краю страницы головы казненных с обагренными кровью шеями; тщательно, словно европейский портретист, изобразил я брови, насупленные при встрече со смертью, губы, печально вопрошающие о смысле жизни, носы, отчаянно пытающиеся последний раз втянуть воздух, и навеки закрытые глаза. Это были не просто отрубленные головы: каждое лицо я с удовольствием сделал не похожим на другие, и от этого весь рисунок исполнился пугающе-таинственного духа.
Мы с грустью толковали о своих самых любимых сценах войны и любви так, словно это были наши собственные незабываемые и недостижимые воспоминания. Перед нашими глазами проплывали безлюдные таинственные сады, в которых звездными ночами встречались влюбленные, мы видели одетые весенней листвой деревья, волшебных птиц, застывшее время… Память рисовала нам близкие и жуткие, словно наши собственные ночные кошмары, сцены кровавых сражений, разрубленные надвое тела, боевых коней в окровавленной броне, прекрасных людей далеких времен, пронзающих друг друга кинжалами, и следящих за ними из приоткрытых окон женщин с печально опущенной головой, маленьким ртом, изящными руками и раскосыми глазами… Мы воскрешали образы горделивых и самодовольных красавцев-юношей и благообразных шахов, давным-давно сгинувших вместе со своими государствами и дворцами. Мы уже поняли, что, подобно тем рыдающим женщинам из шахских гаремов, отошли из жизни в область воспоминаний, – но вот перейдем ли мы, как они, из истории в легенду? Чтобы не поддаться страху забвения, который хуже страха смерти, мы стали перебирать сцены смерти, которые любим больше всего.
Сразу же вспомнилась сцена убийства Мардаса его сыном Даххаком, которого подбил на это шайтан. В те времена, когда произошло это событие, описанное в самом начале «Шахнаме», мир был еще юн, и оттого все в нем было так просто, что не нуждалось в пояснениях. Если ты хотел молока – доил козу и пил; стоило подумать о коне – он появлялся перед тобой, ты садился на него и пускал коня вскачь; подумал о зле – являлся шайтан и начинал убеждать тебя, как это замечательно – убить отца. И сцена убийства действительно была прекрасна – во-первых, потому, что преступление совершалось без причины, а во-вторых, благодаря тому, что над полночным дворцовым садом, в котором оно произошло, мерцали золотые звезды, бросавшие свои лучи на кипарисы и пестрые весенние цветы.
Потом мы обратились к тому, как легендарный Рустам три дня сражался с Сохрабом, стоявшим во главе вражеских войск, и убил его, не зная, что это его сын, – и лишь потом, увидев браслет, некогда подаренный им матери Сохраба, понял, кем был противник, которому он рассек мечом грудь. Обезумевший от горя Рустам в слезах бил себя кулаками, и было в этом что-то очень для нас важное…
Но что именно?
Дождь продолжал стучать по крыше. Я расхаживал по комнате взад-вперед и вдруг проговорил: «Одно из двух: либо наш отец, мастер Осман, отступится от нас и отдаст на смерть, либо мы – его».
Нас охватил ужас, ибо я был прав. Мы замолчали. Я продолжил мерить комнату шагами, лихорадочно раздумывая, как бы вернуть прежнее настроение. Надо перевести разговор на другое. На то, как Афрасиаб убил Сиявуша? Но подобное предательство меня не пугает. На убийство Хосрова? Да, но какое – из «Шахнаме» Фирдоуси или из «Хосрова и Ширин» Низами? В «Шахнаме» эта история изложена особенно печально потому, что, когда убийца входит в опочивальню, Хосров понимает, кто это и зачем пришел, и на глазах у него выступают слезы. Хватаясь за последнюю возможность спастись, он велит мальчику-слуге принести воду и мыло для омовения перед намазом, чистую одежду и молитвенный коврик – однако простодушный мальчик не понимает, что на самом деле повелитель просит позвать кого-нибудь на помощь, и уходит, чтобы выполнить приказание. Оставшись с Хосровом наедине, убийца первым делом запирает дверь изнутри. На последних страницах «Шахнаме» Фирдоуси с отвращением описывает человека, которого заговорщики подыскали для совершения убийства: от него дурно пахнет, он толст и волосат.
Я ходил из угла в угол, и в голове моей роились тысячи слов, но заговорить я никак не мог, будто во сне.
И, словно во сне же, я заметил, что остальные перешептываются между собой – обо мне!
Внезапно все трое набросились на меня – и с такой силой сбили с ног, что все мы разом упали. Завязалась потасовка, но вскоре они меня одолели и прижали спиной к полу.
Один сел мне на колени, другой – на правую руку.
Кара устроился у меня на груди, ближе к животу, и встал коленями мне на предплечья, так что я не мог даже шевельнуться. Все мы были ошеломлены внезапностью произошедшего и тяжело дышали.
Мне вспомнилось детство. У моего дяди был сын, двумя годами меня старше, на редкость отвратительный. Надеюсь, ему давно отрубили голову какие-нибудь разбойники из тех, что грабят караваны. Помимо всего прочего, он был очень завистлив, и, когда ему в очередной раз случалось убедиться, что я умнее и сообразительнее его, не говоря уже о том, что больше знаю, он под любым предлогом начинал искать со мной ссоры, а если не получалось, просто говорил: «Давай поборемся!» Ему не требовалось много времени, чтобы подмять меня под себя; он, точно так же как Кара, коленями придавливал мне плечи и точно так же впивался глазами в мои глаза, а потом выпускал изо рта струйку слюны. Слюна медленно приближалась к моему лицу, я, охваченный брезгливостью, начинал мотать головой из стороны в сторону, надеясь увернуться, а мой мучитель от души веселился.
Кара сказал мне, чтобы я даже не пытался ничего скрывать.
– Где последний рисунок? Признавайся!
Было тоскливо, душила злость: во-первых, я не заметил, как они сговорились между собой, и совершенно напрасно упражнялся перед ними в красноречии; во-вторых, если бы я вовремя догадался, до чего их способна довести зависть, то мог бы убежать отсюда.
Кара пригрозил, что перережет мне горло, если я не скажу, где последний рисунок.
Смешно, честное слово! Я крепко сжал губы, как будто боялся, что, если открою рот, правда сама выберется наружу. И в то же время я понимал, что положение мое безвыходное. Они спасутся, сговорившись между собой и назвав меня убийцей перед главным казначеем. Единственная надежда – что мастер Осман назовет другое имя, но не врал ли Кара, когда рассказывал про него? А может быть, они захотят убить меня прямо здесь, а уже потом объявить преступником?
К моему горлу приставили кинжал. Кара даже не скрывал, как ему это нравится. Меня ударили по лицу. Кажется, кинжал немного порезал шею. Еще пощечина.
Но я уже не сомневался: если ничего не скажу, ничего не будет! Эта мысль придала мне сил. У них уже не получалось скрывать свою зависть – да, с первых лет ученичества они завидуют мне, потому что – это всякому видно – я рисую лучше всех. Я почувствовал, что люблю их за то, что они так мне завидуют.
Один из них (не хочу, чтобы вы знали, кто совершил такую гнусность) горячо поцеловал меня, словно возлюбленную, с которой давно был в разлуке. Остальные смотрели на это при свете лампы. Я ответил на поцелуй своего дорогого брата. Если скоро всему настанет конец, то пусть знают, что я рисую лучше всех. Пусть найдут мои рисунки и посмотрят.