Я исповедуюсь - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Va bene, va bene…[334] – сказал он, будто врач, закончивший осмотр пациента и неуверенный в диагнозе. Он перевернул инструмент, осмотрел корпус, царапинки, изгибы, оттенки цвета, машинально повторяя «va bene, va bene».
– Ценная вещь? – Катерина сжала ладонь с постыдными банкнотами, сложенными пополам.
Оценщик не ответил – он вдыхал запах лака, покрывавшего скрипку. Или дерева. Или старины. Или красоты. Наконец он аккуратно опустил скрипку на стол и достал из папки поляроид. Катерина отошла: она не хотела никаких фотодоказательств своего нескромного поведения. Молодой человек не спеша сделал пять фотографий, помахал каждой, чтобы высушить, улыбаясь, следя глазами за женщиной и напрягая слух, чтобы уловить шум шагов на лестнице. Покончив с этим, он взял инструмент и убрал его в сейф. Закрыл. Перчатки он не снял. У Катерины отлегло от сердца. Веселый молодой человек огляделся. Подошел к стеллажам. Внимательно взглянул на полку с инкунабулами. Покачал головой и наконец-то посмотрел Катерине в глаза:
– Я закончил.
– Простите, но откуда вы знали, что мне известно это? – спросила она, кивнув в сторону сейфа.
– А я и не знал.
Мужчина молча вышел из моего кабинета, потом неожиданно обернулся, так неожиданно, что Катерина на него налетела. Он сказал:
– Но теперь я знаю, что вы знаете, что я это знаю.
Он вышел из квартиры, все еще в перчатках, и сам закрыл дверь, слегка кивнув в знак прощания, что Катерина, как ни была она ошарашена, сочла в высшей степени элегантным. Вы знаете, что я знаю, что… нет, как там он сказал? Оставшись одна, Катерина разжала ладонь. Пачка пятитысячных купюр. А вот и нет, верхняя – пятитысячная, а остальные – ах ты, сукин сын, развеселый оценщик, чтоб тебе пусто было! Она открыла дверь, намереваясь… Намереваясь сделать что? Устроить скандал незнакомцу, кого вот так запросто впустила в дом? Придет же Господь, как тать ночью. Она все еще слышала шаги – ровные, уверенные, веселые шаги таинственного вора на последних ступенях лестницы, ведущей на улицу. Катерина закрыла дверь, посмотрела на пачку купюр. Она стояла и повторяла: нет, нет, нет, неправда! Да и что я нашла в его серых глазах, их и не разглядеть под бровями, густыми, как у овчарки.
Я получил письмо из Оксфорда. Оно изменило мою жизнь. Сподвигло вновь начать писать. По сути, именно оно стало катализатором, спусковым крючком, заставившим меня решиться на то, что в конце концов выльется в книгу, длинную, как день без крошки хлеба; книга эта принесла мне много радости, и мне приятно, что я ее написал: «История европейской мысли». Теперь я имел право сказать себе: видишь, Адриа, ты смог создать что-то близкое к «Истории греческого духа», а значит, можешь почувствовать себя ближе к Нестле. Если бы не письмо, я бы не нашел в себе сил взяться за эту книгу. Адриа с любопытством взглянул на полученные письма. Одно из них было отправлено авиапочтой. Он машинально посмотрел, откуда оно: И. Берлин, Headington House. Oxford. England. UK.
– Сара!
Где Сара? Адриа, словно потерянный, бродил по своему Сотворенному Миру и звал: Сара, Сара, пока не оказался возле ее кабинета и не увидел, что дверь в него закрыта. Он открыл дверь. Сара торопливо делала наброски лиц, домов, как бывало, когда она, словно в лихорадке, заполняла с полдюжины листов спонтанными штрихами, а потом рассматривала их по нескольку дней, прикидывая, что нужно отбросить, а что – прорисовывать дальше. Сара была в наушниках.
– Сара!
Сара обернулась и, увидев переменившегося в лице Адриа, сняла наушники и спросила: ты что? что с тобой? Адриа протянул руку с письмом, и она подумала: нет, неужели еще одна плохая новость? Только не это.
– Что случилось? – спросила Сара испуганно. Она смотрела, как Адриа, бледный, садится на рабочий табурет и дает ей письмо. Она взяла и спросила: от кого это? Адриа жестом показал, что конверт надо перевернуть. Перевернув, Сара прочитала: И. Берлин, Headington House. Oxford. England. UK. Она взглянула на Адриа и спросила: кто это?
– Исайя Бе́рлин.
– Кто такой Исайя Берлин?
Адриа вышел, тут же вернулся с четырьмя или пятью книгами Берлина и положил их рядом с листами набросков.
– Вот кто это, – сказал он, показывая на книги.
– А чего он хочет?
– Не знаю. Но с чего бы это ему писать мне?
Тогда ты взяла меня за руку и заставила сесть, словно учительница, которая успокаивает перепуганного ученика, ты сказала: знаешь, что надо сделать, чтобы узнать, о чем говорится в письме, а, Адриа? Надо его вскрыть – да, а потом прочитать.
– Да ведь это же Исайя Берлин!
– Ну прямо как будто это государь всея Руси! Надо вскрыть конверт.
Ты дала мне нож для почтовых конвертов. Я долго открывал письмо, чтобы, разрезая конверт, не повредить бумагу внутри.
– Да что же ему нужно? – не выдержал я. Ты молча указала на конверт. Но Адриа, открыв его, положил на стол Сары.
– Ты не будешь читать письмо?
– Я ужасно боюсь.
Тогда ты взяла конверт, а я, как мальчишка, выхватил его у тебя из рук и достал письмо. Всего один листок, написанный от руки, где говорилось: Оксфорд, апрель 1987‑го, уважаемый господин Ардевол, Ваша книга произвела на меня глубочайшее впечатление и проч., и проч. и проч. – все это, хоть и прошло столько времени, я помню наизусть. До самого конца, где говорилось: пожалуйста, не прекращайте размышлять и время от времени записывайте Ваши размышления. Искренне Ваш, Исайя Берлин.
– Ничего себе…
– Здорово, да?
– А о какой книге он говорит?
– Судя по замечаниям, об «Эстетической воле», – сказала Сара и взяла листок, чтобы прочитать самой. Ты вернула мне письмо, улыбнулась и сказала: а теперь объясни мне спокойно, кто такой Исайя Берлин.
– Но как попала к нему моя книга?
– Возьми письмо и убери, чтобы не потерять.
С тех пор я храню его среди самых дорогих мне вещей, хотя скоро уж забуду, где именно оно лежит. Так вот, это письмо помогло мне сесть за работу и писать в течение нескольких лет, которые, если не считать немногих занятий, что мне позволяли тогда вести, были целиком заполнены историей европейской мысли.
40Самолет приземлился на кое-как асфальтированной полосе, подпрыгивая с такой силой, что он даже засомневался, доберется ли живым до зала выдачи багажа, если, конечно, таковой имеется в аэропорту Киквита. Чтобы не осрамиться перед молодой соседкой со скучающим выражением лица, он сделал вид, что читает, а сам пытался вспомнить, где находятся аварийные выходы. Это был уже третий самолет, с тех пор как он вылетел из Брюсселя. Он оказался единственным белым на борту. Но его не беспокоило, что он выделяется из всех. Издержки профессии. Самолет остановился метрах в ста от небольшого здания. До него пришлось идти пешком, стараясь не приклеиться ботинками к расплавленному асфальту. Он забрал свою скромную сумку с вещами и нанял таксиста, который все норовил урвать куш побольше – ведь он на джипе и при полных канистрах! – а проехав по берегу Квилу часа три, стал требовать еще долларов, потому что началась опасная зона. Киконго, сами понимаете. Пассажир заплатил без разговоров, ведь все было заранее включено в расходы и просчитано, даже вранье. Еще один нескончаемый час тряски, как на взлетной полосе, и деревьев стало больше, они сделались выше и гуще. Машина остановилась перед полусгнившим указателем.
– Бебенбелеке, – невозмутимо объявил шофер.
– И где эта треклятая больница?
Таксист кивнул в направлении ярко-красного солнца. Несколько составленных вместе бревен напоминали по форме дом. Здесь было не так жарко, как в аэропорту.
– Когда за вами приехать?
– Я вернусь пешком.
– Да вы с ума сошли!
– Точно.
Он взял сумку и зашагал к кое-как сколоченному строению, не оборачиваясь и не прощаясь с таксистом. Тот сплюнул, весьма довольный тем, что еще успеет заехать в Киконго, чтобы повидаться с двоюродными братьями, а если повезет, то сможет подбросить до Киквита пассажира. Тогда можно будет не работать дня четыре или пять.
Так и не обернувшись, он подождал, пока стихнет шум мотора. Потом направился к единственному дереву, необычному, наверняка с каким-нибудь непроизносимым названием, поднял объемистую сумку из камуфляжной ткани, которая явно дожидалась его, притулившись к стволу, словно дремала после обеда. Обогнув строение, он очутился там, где, видимо, находился главный вход в больницу Бебенбелеке: перед ним был широкий навес, в тени которого на чем-то вроде складных стульев сидели в полном молчании три женщины, внимательно наблюдавшие, как проходят часы. Собственно двери не было. И ничего похожего на регистратуру не было. Был полутемный коридор с мигающей лампочкой, подключенной к генератору. Из коридора выскочила курица, как будто поняв, что попала туда по ошибке. Он вернулся под навес и спросил у всех трех женщин сразу: