Русь. Том II - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А если они не захотят уйти? Ведь Керенский уже крикнул им один раз.
— Они уйдут морально. — сказал после некоторого затруднения Шульгин и сел.
— То есть как это «морально»?
Ефремов ещё раз пошевелил у себя пальцами перед лбом и, безнадёжно махнув рукой, сказал:
— Нужно прежде всего прояснить туман в собственных головах.
— Вы можете себе прояснить, а мы должны народу сказать теперь же: что делать, — ответил, почему-то огрызнувшись на него, Милюков.
Шульгин опять вскочил с места, и так неожиданно, что Родзянко с удивлением посмотрел на него поверх очков.
— Если царь предложит любому из нас, — сказал Шульгин, отойдя от стола к шкафу, — предложит взять на себя и… разрешить все вопросы или не все, а только один: что д е л а т ь, — что же мы скажем?…
Все молчали.
— Сделать так, чтобы министров назначали не индивидуально, а группой лиц, — сказал Крупенский с таким оживлённым видом, как будто нашёл счастливый выход из положения. — А министры выступали бы с заявлением, что они обязуются управлять до тех пор, пока им не выразят недоверия.
— Это чтобы зайца поймать, средство есть: соли ему на хвост посыпать.
— Если попробовать крестьянина посадить в министры, но без портфеля?…
— Нет, — сказал опять Ефремов, ни к кому не обращаясь и опять безнадёжно махнув рукой, — нужно уяснить в собственных мозгах.
— Что же, господа? — спросил Родзянко.
— А что?
— Как с декларацией?
— Придётся ещё раз собраться. Может быть, положить в основу то, что написано у Павла Николаевича?
— Вы же сами сказали, у Павла Николаевича одна критика и никакой программы. Впрочем, посмотрим. Только не разглашайте пока результатов совещания.
XXIX
В кружке Лизы Бахметьевой в первый раз за всё время было тревожное настроение.
Темой разговоров было сообщение об обращении членов Государственного совета к царю с предостережением о гибельности того пути, на который он встал, и о безумных действиях правительства и Протопопова.
Даже глава кружка Павел Ильич потерял своё отеческое радушие и безоблачную ласковость, и у него на лице установилось скорбное выражение.
Все были одинаково тревожно настроены. В воздухе пахло революцией.
Только журналист, племянник Павла Ильича, человек, всю свою жизнь мечтавший о революции, как-то иронически кривил губы, точно этим отмечая интеллигентскую слабонервность хозяйки и всех присутствующих, когда они впервые почувствовали, что в воздухе запахло уже не солдатской, а гражданской кровью. Он поигрывал своей иронической улыбкой, как палач топором перед жертвой, объятой ужасом смерти.
Он-то великолепно знал, что если революция произойдёт, то она будет бескровной, так как нет, кажется, ни одного круга людей, которые воспротивились бы свержению коронованного идиота. В два-три дня Дума (там светлые головы!) сорганизует временное правительство из членов прогрессивного блока и социалистов под председательством Львова, а там прямой дорожкой — к Учредительному собранию.
У Нины Черкасской сложилось странное убеждение, что во всей начинающейся смуте и в самом призраке революции повинен не кто иной, как Андрей Аполлонович. Она не могла забыть, как он одним из первых произнёс роковое слово «требовать».
Сам же профессор пребывал в некоторой тревожной растерянности. Правда, он ничего не говорил, был молчалив и, как обычно, корректен, но проявлявшаяся в необычной степени рассеянность указывала на то, что его душа пребывает в смятении.
Его сознание раздвоилось между правыми и левыми.
Как честный, беспристрастный учёный, он не мог стать на чью-либо сторону, прежде чем не увидит окончательной истины на стороне данной партии.
Главной же бедой его мышления была потребность, прежде чем прийти к какому-нибудь выводу, с беспристрастием и объективностью учёного рассмотреть все доводы.
Поэтому во всех его политических суждениях никогда не было одной стороны, он всегда честно взвешивал «за» и «против», «с одной стороны, с другой стороны».
Нина Черкасская некоторое время только наблюдала и не мешала мужу участвовать в общественном движении. Но до поры, до времени…
В этот же раз она выступила в роли какого-то предостерегающего рока.
Она вошла в гостиную Лизы без тени прежней неуверенности, а как обличитель, взвесивший всю ситуацию и прозорливо разглядевший всех виновников.
— Ну, что же, до чего мы теперь доигрались? Уже куда-то к а т и м с я, как теперь принято выражаться! — сказала она, садясь в кресло и расстёгивая у мягкой кисти руки пуговички перчатки.
Все были поражены этим мрачным вступлением. К ней привыкли относиться, как к наивному ребёнку, который в политике путается, как в лесу, и только беспомощно оглядывается на других, когда заходят серьёзные политические разговоры.
— Я опять повторяю: Андрея Аполлоновича п о н е с л о. Он остановиться уже не может. И вы, кажется, тоже. Но Андрея Аполлоновича понесло туда, куда ему совсем не нужно, и в один прекрасный момент, разглядевши как следует, он, как я уже говорила, — испугается и вопреки ожиданиям всех повернёт назад, хотя бы и туда, куда ему тоже будет не нужно. Я сказала всё, — проговорила Нина и, откинувшись на спинку кресла, положила на столик снятые перчатки.
В гостиной некоторое время было молчание. Все как бы впервые мысленно задали себе вопрос: а их куда понесло?
В самом деле, до сего времени вся их энергия была направлена в общем к отрицательной оценке действий правительства. В этом сходились почти все. Даже правый член Думы, кроткий старичок с длинной бородой. Критика поглотила всё. А если и говорили о чём-нибудь положительном, то только в пределах бескорыстных размышлений: «с одной стороны, с другой стороны».
Весь их актив был только пассивом.
— Да, самое страшное, если власть пошатнётся в этом сумбуре, — сказал старичок, член Думы.
— Что же, правительство любезно делает всё для того, чтобы пошатнуться, — сказал журналист, с иронической усмешкой скривив губы. — Можем только приветствовать.
— Я говорю о в л а с т и, а не о правительстве. А вы своим отношением к ней и будированием рабочих помогаете ей пошатнуться.
— Да. Иначе рабочие перестанут нам верить и революция пойдёт помимо Думы и выльется в социальную революцию, которая лишит нас возможности победы, как того и добиваются рыцари Базеля и Кинталя.
— Она выльется в бунт! — сказала жёстко и холодно Лиза. — Я теперь знаю, что такое народ, который мы так превозносили. Дайте ему вырваться на свободу, и вы увидите, что через неделю нельзя будет в шляпке выйти на улицу. Вот что такое народ!
Она, гневным жестом одёрнув на колене платье, повернулась в кресле боком и стала смотреть в сторону.
Павел Ильич с удивлением взглянул на жену.
— Вот мы и хотим сделать р е в о л ю ц и ю, — сказал журналист, — чтобы не произошло б у н т а, как выражается Елизавета Михайловна, то есть не произошло захвата власти самими рабочими.
— Какому же правительству вы передадите власть. — спросил старичок, член Думы. Он при этом улыбался, поглаживая свои руки и не поднимая головы.
— Мы передадим её тем, у кого светлые головы, и образуем коалиционный кабинет из представителей буржуазии и социалистических партий. Мы вводим Львова, Керенского…
Старичок, продолжая улыбаться, кивал головой на эти перечисления кандидатов.
— Милюкова ещё забыли, — сказал он.
— И Милюкова.
— Вот, вот… Но мне кажется, что народ привык считать власть чем-то священным, а в Милюкове, на мой взгляд, священного ничего нет…
— Обойдёмся и без священного.
— Сейчас просто нужна твёрдая власть, — сказала Лиза, опять гневно повернувшись в своём кресле. — Народ хорошо знает только палку. И как только эта палка ослабела, так он начинает требовать то, чего ему не снилось, но что ему надули в уши разные. — Она едва не взглянула в сторону журналиста, который опустил при этом глаза, потом, скривившись, процедил сквозь зубы:
— Довольно странно слышать такие вещи…
— Я привыкла говорить то, что думаю. Сейчас на рынке толпа улюлюкала вслед мне, потому что я хорошо одета…
Павел Ильич, всё время сидевший в каком-то скорбном молчании, вдруг поднял голову и сказал:
— Я не человек действия, но я честно приму то здоровое, что придёт на смену этому… этому…
Лиза в ужасе взглянула на мужа:
— Даже социалисты?
Павел Ильич молчал, не глядя на жену.
— Даже… большевики?…
Павел Ильич молчал. Лицо Лизы покрылось красными пятнами.
Дороги мужа и жены, видимо, расходились.
В это время вошёл, скорее, вбежал в гостиную знакомый дипломат в визитке, с белой гвоздикой в петлице.
— Господа, потрясающая новость, чреватая великими последствиями!