Время потрясений. 1900-1950 гг. - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут поступил вопрос, которого я тоже ждал, который совершенно неизбежен, вопрос о психической вменяемости Гайдара в 1938 году
Известно, что Гайдар лечился от депрессии, что он именно в санатории познакомился с Зоей Космодемьянской, которая с ним в подростковые годы дружила. Но не потому, что она была сумасшедшей, хотя у неё был невроз, и не потому, что Гайдар был сумасшедшим, а просто таким барабанщикам, таким честным, прямым и упёртым людям, им не очень хорошо было в 1937–1938 годах. Они понимали, что всё заворачивает куда-то сильно не туда, что детей заставляют отрекаться от родителей, что везде царит шпиономания, что идут расстрельные митинги с требованием наказать ещё строже, а иногда расстрелять уже расстрелянных. В общем, страшное дело.
Гайдар в этой эпохе чувствовал себя очень не на месте. Он написал тогда зашифрованную повесть «Дурные дни», которую до сих пор не расшифровали, она хранится в его архиве. Много есть записей у Гайдара, в его дневниках, в его черновиках, которые не поддаются однозначному прочтению. Его мучают кошмары о детстве, о молодости, знаменитые сны, о которых он писал в дневниках, сны по схеме номер один и сны по схеме номер два. Но главное, что его мучает, – это несоответствие того, о чём он мечтал, и того, во что он попал. Я рискнул бы сказать, что только человек, страдающий от депрессии, в то время нормален. А тот, кто в это время не страдает от депрессии, тот страдает отсутствием эмпатии и душевной глухотой.
Моя соседка по даче девочкой жила с Гайдаром в одном дворе и рассказывала, что дворник несколько раз вытаскивал его из петли. И это правильно со стороны Гайдара, это единственная нормальная реакция. Потому что жить в эту эпоху и не думать о самоубийстве, не сходить с ума – это удовольствие для людей, намертво душевно оглохших. А поскольку Гайдар был очень крупным писателем, он понимал то, что вокруг него происходит. Может быть, он был в это время самым здоровым.
Лидия Чуковская
«Софья Петровна», 1939
Мы с вами говорим о 1939 годе. Мы вообще в курс этой советской литературы включаем и всё то, что было написано и официально опубликовано, и то, что писалось за рубежом, и то, что было написано потаённо и существовало «в списках». Судьба повести «Софья Петровна», которую пишет в это время 32-летняя Лидия Чуковская, достаточно уникальна даже для советской литературы.
Дело в том, что эта повесть, появившаяся за границей впервые в шестидесятые годы, ходившая по рукам в виде списков в пятидесятые, в тридцатые не могла существовать ни в каком варианте. Тогда не было не то что самиздата, тогда невозможно было хранить текст даже в единственном экземпляре. Ахматова, написав стихи, заучивала их наизусть и сжигала. И очень много текстов пропали таким образом. Собственно, тетрадка с «Софьей Петровной» пролежала в архиве Лидии Чуковской неразмноженной и неперепечатанной, и никому неизвестной, и не читавшейся даже вслух, до послеоттепельного 1957 года, когда наконец Чуковская решила дать этой повести жизнь. А что касается этой хроники, в чём её особая уникальность – это единственный прямой репортаж из террора. Вещь, написанная по горячим следам, и отпечаток этого ужаса на ней лежит. Там масса точных деталей, которые не выдумаешь и которые не запомнишь.
Вот что удивительно, две категории людей могли в это время писать. Я люблю задавать школьникам вопрос, почему Ахматова оказалась единственным советским поэтом, который смог написать «Реквием»? Потому что поза поэта не предполагает унижения. Она не предполагает того состояния, в котором можешь о себе сказать: «Вместе с вами я в ногах валялась у кровавой куклы палача». Такого не может о себе сказать поэт, поэт всегда на котурнах. Ахматова же с первых своих стихотворений всегда последняя, она и называет себя «первые да будут последними», цитируя Евангелие. И «последние станут первыми» – это сбылось, она всегда в униженном положении. Вот Цветаева говорила: «Как она могла о себе сказать “я дурная мать”?» Уж, конечно, если бы Цветаева это о себе говорила, она бы сказала, «я дурная мать, но вы все в этом виноваты» или «я дурная мать, но даже в таком виде я лучше вас всех». То есть Ахматова не боится быть в унижении, и она написала «Реквием» из положения растоптанного человека, человека, чьи внутренности наматываются на гусеницы.
Вот вторая лирическая героиня, которая могла такое написать, это, наоборот, человек безупречной, безукоризненной моральной правоты. Это Лидия Корнеевна Чуковская. Вот она может такое о себе сказать. «Немезида Чуковская», как называла её Габбе. Меня многое может раздражать в Чуковской, хотя кто я такой. Но даже при всём этом раздражении, которое касается её бескомпромиссности, её достаточно гневных и абсолютно необъективных заметок о Надежде Мандельштам – многое она написала субъективно, зло, размашисто, – я не могу не признать за ней её абсолютной моральной твердыни. Она человек безупречный. Не только потому, что в её биографии нет компромиссов, нет дурных поступков, но ещё и потому, что она, подобно Герцену, ненавидит жизнь и не цепляется за неё. Она не боится признать, что у нас большим достоинством считают жизнелюбие, а за что любить жизнь? Для меня жизнь, говорит она, – это ватная спина кучера. Жизнеутверждение – это тупость, символ тупости. Чуковская не любит жизнь, не любит довольства, не любит людей, которые хорошо себя чувствуют в реальности. Она не любит благополучных, и поэтому она имеет полное право за эту жизнь не цепляться. «Софья Петровна» написана человеком, которому нечего бояться. У неё увели, арестовали любимого мужа, которому она всю жизнь оставалась верна, великого ученого Матвея Бронштейна, чьими догадками, а он погиб в 31 год, ещё очень долго питалась советская наука. У неё, по сути дела, постоянно травят отца, и он живёт на грани ареста. Сама она не арестована только потому, что ей подсказали уехать из Ленинграда сразу после ареста мужа. За ней приходили, но она была в Москве, искали стольких, что за ней не пошли, её искать не стали. Мясорубка работала, где уж тут за каждым уследить.
Лидия