Время потрясений. 1900-1950 гг. - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кедрин – человек идеально чужой, принципиально не вписывающийся в это время. И хотя у него есть довольно много очень плохих, что уж тут его оправдывать, жалких попыток как-то примирить свой характер, свой нрав с советской властью, написать стихотворение, которое было бы не совсем советским и не совсем антисоветским. Таково, например, стихотворение «Добро» 1931 года, или «Кукла», которая так нравилась Горькому, потому что там Горький упомянут. Всё это половинчато. Кедрину прекрасно удавалась трагическая лирика, исторические баллады, а про советскую действительность он ничего написать не мог, это у него клинически не получалось. Все его попытки этой действительности коснуться, они выдают страшную натугу. Но зато посмотрите, какой органический, какой чистый, какой небывалый звук у Кедрина, когда это настоящий Кедрин:
Несчастный, больной и порочный
По мокрому саду бреду.
Свистит соловей полуночный
Под низким окошком в саду.
Свистит соловей окаянный
В саду под окошком избы.
«Несчастный, порочный и пьяный,
Какой тебе надо судьбы?
Рябиной горчит и брусникой
Тридцатая осень в крови.
Ты сам своё горе накликал,
Милуйся же с ним и живи.
А помнишь, как в детстве весёлом
Звезда протирала глаза
И ветер над садом был солон,
Как детские губы в слезах?
А помнишь, как в душные ночи,
Один между звёзд и дубов,
Я щёлкал тебе и пророчил
Удачу твою и любовь?..»
Молчи, одичалая птица!
Мрачна твоя горькая власть:
Сильнее нельзя опуститься,
Страшней невозможно упасть.
Рябиной и горькой брусникой
Тропинки пропахли в бору.
Я сам своё горе накликал
И сам с этим горем умру.
Но в час, когда комья с лопаты
Повалятся в яму, звеня,
Ты вороном станешь, проклятый,
За то, что морочил меня!
Вот это очень здорово, потому что только Кедрин с такой элегической и вроде бы шаблонной интонацией может так ровно провести стихотворение вот к этому финальному взлёту, к этому абсолютно парадоксальному финалу, в котором он обвиняет все клише мировой поэзии в том, что они ему так преступно солгали. Человека готовили к совершенно другой жизни, а жизнь, которой ему пришлось жить, была непрерывным отчаянным унижением. Но не будем думать, что в стихах Кедрина много вот этой романтической злости, на самом деле он как раз поэт примирения, поэт милосердия, и не случайно собственная подступающая зрелость, а потом и старость не вызывают у него такого уж мучительного чувства. Но самое, наверное, известное его стихотворение конца тридцатых – это «Бабка Мариула», написанное, точнее, уже в 1940-м, всё том же году:
После ночи пьяного разгула
Я пошёл к Проклятому ручью,
Чтоб цыганка бабка Мариула
Мне вернула молодость мою.
Отвечала бабка Мариула:
«Не возьмусь за это даже я!
Где звезда падучая мелькнула,
Там упала молодость твоя!»
Конечно, Кедрин поэт вечной тоски по тщетно растрачиваемой жизни, по жизни, которая могла бы быть прекрасной и насыщенной, а может быть, и полезной кому-то. Но так случилось, что лучшие качества не востребованы, а востребованы отвратительные, которых он не может себе позволить.
Почему «Зодчие» стали главным, самым известным стихотворением Кедрина? Вообще надо сказать, что Кедрин пережил настоящую посмертную славу, ну, не пережил, а имя его пережило вот этот посмертный взлёт интереса к его лирике. Это началось на самом деле с шестидесятых годов, Кедрина очень многие люди пытались посмертно привлечь в союзники – и так называемая тихая лирика, лирика почвенная, лирика сельская, философская, и городская лирическая традиция, такая, как, например, Кушнер или Чухонцев. Многие считали Кедрина одним из отцов-основателей этого направления. Почему? Потому что он в советское время умудряется писать абсолютно честные, очень хорошие, очень звонкие, замечательные и с формальной стороны тоже, классические русские стихи. В нём совершенно нет налёта достаточно поверхностного российского авангардизма, в нём нет никакого эпатажа, нет никакого эксперимента, он продолжает чистую, классическую русскую традицию, но при этом, конечно, Кедрин безусловный новатор в трактовке русской истории. Раньше ведь к русской истории подходили двояко: либо наша история – это сплошное пыточное пространство, у нас нет истории, у нас есть география, как говорит Чаадаев, либо наоборот – прошлое России превосходно, настоящее выше всяких сравнений, а будущее превосходит самые смелые ожидания, как говаривал Бенкендорф. Но Кедрин удивительным образом, и это, может быть, его величайшая историческая заслуга, отделяет историю царя от истории народа. Вот есть царь, одержимый манией подозрительности, царь-чудовище, царь, который кровавым называется в легендах, а не просто грозным, а есть народ, который на самом деле творит сам свою историю, своё искусство, народ, который от этой власти независим, народ, который умеет ценить прекрасное.
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…
То есть действительно непотребная девка больше царя понимает в красоте и милосердии, это как раз заветная кедринская мысль, что с народом ничего не сделается, народ по-прежнему продолжает в себе хранить вот это зерно свободы, красоты, независимости. Это на самом деле главное в Кедрине и главное в поэме «Зодчие». Не случайно она называется, собственно говоря, «Зодчие». И надо вам сказать, что впоследствии, как ни странно, самым прямым продолжателем этой темы в русской литературе оказался не какой-нибудь почвенник, архаист, а самый что ни на есть авангардист Вознесенский, который по следам кедринских «Зодчих» написал свою