Заговор обезьян - Тина Шамрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, пожалуйста! — стал вытаскивать сигарету из пачки гость.
— Сам, сам, што ты меня в инвалиды записываешь? — И старик неторопливо прикурил, но, сделав несколько затяжек, отложил сигарету на край тарелки.
— Э, не то… Мне теперь всё не то! Как-никак, а восемьдесят два года. Подкосила меня жизня. Бабка моя померла, молодая ещё была, токо семьдесят, могла б жить ещё… Ну, это ладно. А вот Санек! У него жизня хорошая была, при деньгах, при семье, не болел — и на тебе! Я вот давно мог загнуться, а всё живу… Это как, справедливо? — старик замолчал и прикрыл глаза.
— Вы и в самом деле бежали из ссылки?
— Да нешто о таком врать буду? — будто очнувшись, Василий Матвеевич внимательно посмотрел на гостя. — До войны, слыхал же, наверно, людей по лагерям немеряно поселяли? Но, видно, не хватало в тех лагерях местов, вот и гнали людей на севера, штоб сами строились, да работали. И охраны меньше надо… Наше село на Иртыше стояло, так полсела подчистили. И нашу семью всю под корень, и мать с отцом, братьев и невесток, и нас с сестрой. Загрузили в товарняк и повезли. Набили народу, што, поверишь, нет ли, ни вздохнуть, ни охнуть. Тут же ели, тут же оправлялись, тут и же… Помню, ругались страшно, а ещё дрались… Скотинел народ, што там говорить!
Довезли нас до Красноярска, а дальше пароходом по реке Енисей, слыхал поди? Определили по палубам, кто на самой верхней, кто пониже, под крышей… Мать обрадовалась, что внизу будем ехать: мол, дуть не будет. А как утрамбовали народ, то сами полезли на верхнюю палубу, а и там негде было ногу поставить. Мы тогда и не знали, што в самом низу было ещё помещение — трюм называется, так там судимых везли. Помню, остановка была в Енисейске, есть городок такой… Подняли этих мужиков из трюма, вывели с парохода и на берегу поставили на колени. Головы стриженные, круглые, и молчат, тольки как волна серая на берегу шевелится… А дождища тогда, помню, хлестал, и вода в речке чёрная. И бабы как начали выть, боялись, што и наших мужиков вот так же под ружжом заберут…
Привезли нас на место, а там окромя леса и не было ничего. Тайгу корчевали, землянки рыли… Помню, холодно было, а скоро и голод начался, и стали людишки помирать. Да што я тебе рассказываю — пустое это. Кто не пережил, тот не поймёт, — и старик снова надолго замолчал, только чертил вилкой по клеёнке. Но когда подумалось, что старик не хочет больше исповедоваться перед чужим человеком, тот снова заговорил.
— Мужики лес валили, а мы, дети, тожеть работали, сучья обрубали. Были топорики такие маленькие… Топорик-то маленький, а за цельный день так намахаешься, што вечером руки не разжимаются. Приходилось пальцы по одному отгибать. Да добро ещё, кабы еда была, а то ведь не было никакой. Раз черемухи так объелся, дня три из лесу не выходил, хоть штаны не надевай… Летом поносили, а зимой не могли оправиться потому, как опилки из нутра выходили. Право слово, да ещё с кровью! Родители скоко-то держались, а перед войной батя помер, а как война началася — мать. И как посыпалось: старшего брата лесиной завалило, другого брата прямо с пилой в руках заарестовали. Так с тех пор об нем ни слуху, ни духу.
Остались мы с сестрой двое, прилепились к семье одной, прожили с ними зиму. Всю работу делали, спали у порога, и терпеть приходилось всяко. И, ты скажи, мужик с бабой, у которых мы жили, люди сами бесправные, а и они находили, кого мытарить. Ну, думаю, если ещё одну зиму переживём, то надо бежки бежать, а то пропадём. Ну, загодя и стали собираться… А сестра в марте взяла да и померла, кто-то снасильничал, а она руки на себя наложила. Сняли её с петли, а у ней юбка — от мамаши осталась — вся в крови. Хозяйка наша ту юбку долго отстирывала, а потом нацепила её и ходила. И у мужика ейного, помню, руки штой-то дрожали…
Ушел я от них в другую землянку. Был там дед одинокий, больной весь, стал за ним ходить, похлёбку варил, стирал. Дед хороший был, помер он в скоростях, а когда живой был, всё говорил: беги, паря, беги! И хоть был за нами там присмотр лютый, и документов на руках не было, а бежали люди, бежали. Ловили, конечно. Бывало так, что и на месте стреляли. Поговаривали, што можно было выправить документы за деньги, да где у меня деньги-то? Ну, и в июне, токо-токо снег стаял, ушёл я. С собою только и было, что сухари чёрные…
Василий Матвеевич замолчал, устал, видно. И то правда, он уже и не помнит, чтоб наговаривал столько слов сразу. Он вертел коробок спичек и, казалось, забыл о молчаливом слушателе.
— И что было в пути? — решился напомнить гость, и старик, докурив сигарету, неожиданно рассмеялся.
— А што было? И на деревах спал, и в болоте чуть не потонул, всё было. А в села не заходил — боялся. И, скажи, такой слух у меня сделался, за полкилометра определял, што округ меня делается. Так и добрался до Енисейска. Эх, и понравилось мне там! Всё как на картинке было: трава по улицам ковром, церква там высоко-высоко стоит, ворота и дома не запирались, все как есть открытые стояли. Я в один двор забежал, думал хлеба попросить, оголодал ведь вконец. Зашёл, а там — никого, я дальше — в избу, и там ни души… Пошарился я насчёт съестного, нашёл в печи кашу пшенную. Там, у печки, и стал наворачивать и не слышал, как хозяйка вернулась. Ну, думаю, тётка погонит со двора, а она и полслова не сказала… Достала крынку, молока налила: ешь! Я всё смолотил, тогда тётка и расспрашивать стала: кто такой да откуда. А мне всё равно уже было. Беглый, говорю. Она и этому не удивилась…
Я уж было понадеялся, думаю, оставит ночевать, так захотелось в бане помыться. А хозяйка одёжу дала, сухарей не пожалела, да и выпроводила. Иди, говорит, от греха подальше, а то мои невестки с покоса вот-вот придут… Я те сухари до сего дня помню. Такие сухари из кусков, которые после еды остаются, их в духовке сушат да корове иль свиньям в пойло добавляют. Так тёткины до того были вкусные, вроде человек ел хлеб с маслом иль с мясом, ел да оставил. Тётка сказывала: в лётчиц-кой столовой куски собирала…
Ну, а от Енисейска до Красноярска уже было недалеко, каких-то триста километров. Как туда добрался, так сразу пошёл на станцию, а там народа видимо-невидимо — война ж! Солдат, помню, много было, один так и махорки дал — ничего больше не было, так я её на хлеб сменял. А другой меня в товарняк впихнул, который на Дальний Восток шел, я и радый был, хотел подальше уехать. Сел, значит, в товарняк и стакнулся там с парнишкой, он с бабкой ехал. Старуха эта поняла, нет ли, но шуметь не стала, но и хлеба не дала! И, ты скажи, што это голод с человеком делает? У меня одна мысль была — бабку ночью стукнуть, а мешок, который она с рук не спускала, забрать. Право слово, так и думал. И кто руку отвёл? Так до Иркутска и доехали, а там патрули стали состав шерстить.
Задержала меня охрана, хотели отправить куда-то, а я как пристал: отпустите да отпустите, мол, к родным еду. Ну, и упросил, не до меня было, тогда ж и дезертиров, и бандитов всяких было много, ой, много… А куда идти? Помню, под мостом сидел, трясло всего от холода, думал, там и помру. Ну, и стакнулся с ребятами, такими же беспризорными… Задружился я тогда с одним, больной он был, весь шелудивый, и волосья отчего-то на голове не росли, и личико в пятнах, а умный был, ох, и умный был парняга! И вот сидим мы как-то в дому заброшенном, рассказывал он, помню, штой-то, складно так рассказывал, а тут, слушаю, замолк… Повернулся до него, а он синеть уже начал, ногти синие, глаза закатились, задёргался так и не шевелится. Так я долго не соображал, што помер он, как есть помер. Трясу, а у него головка болтается из стороны в сторону…
А как понял, што товарищ мой помер, так стыдно сказать, но грех и промолчать, а обрадовался… У него ж документы были, так я и подумал: теперича и ему хорошо, и я с бумагой буду. Право слово! Но долго сидел около него, не мог обыскать, если бы карманы, а то под рубашку надо было лезти, у него там булавкой мешочек приколотый был… А у меня как руки свело, не могу — и всё тут! Но так надоело скитаться, а у него свидетельство было, семилетку он закончил, я его и взял, вот эта бумага меня и спасла. Я с ним в военкомат подался. Думаю, на фронте лучше будет, а тут — иль тюрьма, иль так подохну… В военкомате так и сказал: мол, паспорт не успел получить перед войной, токо вот эта бумага… Это я потом сообразил, чем же так повезло. Школа-то была под Смоленском! А это сорок второй год, сразу-то документ и не проверишь! Попервости я там, на призывном пункту, полы мыл, на человека стал похожий, а потом уже отправили эшелоном… И до пятьдесят восьмого года был я Короткевичем Андреем Иовичем… Вот таки дела были!
— А что случилось в пятьдесят восьмом? — подался к столу гость. Хотел немедленного подтверждения: старик добровольно пошёл в органы или те сами его нашли?
— Сходил до милицию, там всё и рассказал. Они меня сразу отвезли в другую контору, а там помытарили, конечно, допрашивали, справки наводили… Майор хороший попался, и там бывают людишки с пониманием!