Завет воды - Вергезе Абрахам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда они уже почти сдались, муссон сходит на нет. Но газеты доставляют только через две недели. Они узнают, что сотни людей утонули, тысячи потеряли дома, свирепствуют холера и дизентерия.
Открылось почтовое отделение, и Филипос нервничает, поскольку это означает, что Элси вскоре может уйти. Гордость не позволяет задать вопрос напрямую, да и вдобавок никак не удается остаться с женой наедине. Поздно вечером бамбуковая ложечка скребет по дну коробочки с опиумом. Звук пугает, как удары корабельного киля о скалу. Всю ночь Филипос втирает в тело ментоловый бальзам и стонет от боли. Наутро садится на велосипед и то в седле, то пешком отправляется в опиумную лавку, пробираясь через топкие поля грязи, задыхаясь от зловония мертвой рыбы, выброшенной на берег отступающей водой. Три суетливых старика околачиваются возле опиумной лавки, шмыгая носами и почесываясь. Я не похож на них. Филипос старается унять беспокойные руки. Кришнанкутти открывает поздно и без всяких извинений. У единственного на всю округу обладателя опиумной лицензии на щеках и носу-луковице многочисленные шрамы от оспы. Один глаз косит, заставляя покупателей гадать, к кому же он обращается. Кришнанкутти извлекает корень зла — блестящий ком размером с человеческую голову, его влажная поверхность похожа на потную спину крестьянина и источает затхлый, отталкивающий запах — и вырезает ломоть… но тут ему хочется чихнуть. Он яростно трет над верхней губой, а округлый кончик носа бесконтрольно виляет туда-сюда, пока угроза чиха не предотвращена. Стрелка на весах еще качается, а он уже заворачивает кусок в газету и сует покупателю. Филипос прикусывает язык, ненавидя себя за то, что терпит такие унижения. На улице он поскорее сворачивает пилюлю втрое больше обычной дозы. Он задыхается от ее горечи, но визжащие нервы облегченно всхлипывают.
Вскоре боли, грызущие тело, и спазмы в животе утихают. Стиснутый кулак, в который сжалось сердце, раскрывается. Филипос улыбается незнакомцам, а те провожают его опасливыми взглядами. В голове уже складываются целые тома, жаждущие быть перенесенными на бумагу. Некоторые могут подумать, будто источник такого вдохновения — черная жемчужина, но это же абсурд. Идеи всегда у него в голове! Просто боль — как запертая на висячий замок дверь, суровый привратник, не дающий мыслям выхода. Маленькая пилюля лишь освобождает их, а его перо делает все остальное.
На подходе к дому Филипос слышит странный стук. Элси, в своей рабочей блузе, с руками, покрытыми пылью, колотит по камню, стоящему в ее студии. Но что это за камень! Размером с буйвола, широкий с одного конца и заостренный с другого. Откуда он взялся? Должно быть, Самуэль с помощниками притащили. А инструменты — киянка, большое долото и рашпиль? От кузнеца наверняка. Ему обидно, что с Самуэлем и кузнецом жена разговаривает больше, чем с ним. Но неприятное чувство мигом улетучивается, когда Филипос понимает: дерзновенный замысел этого предприятия означает, что Элси остается! Он стоит, завороженно наблюдая за ее умелыми мужскими движениями, взмахами тяжелой киянки, за покачивающимися в такт бедрами. Элси настолько поглощена своим делом, что ее не отвлекло бы и стадо слонов. Филипос, вдохновленный примером жены, пятится в свою комнату работать.
Он решительно настроен вернуться к семье за обедом, если не за ужином… но погружается в грезы. Когда он приходит в себя, уже полночь. В доме тихо. Он открывает наугад свою библию — «Братьев Карамазовых». Обычно само звучание слов, их ритм, мысленное воспроизводство образов из головы Достоевского успокаивают его. Филипос читает: Боже тебя сохрани, милого мальчика, когда-нибудь у любимой женщины за вину свою прощения просить!
— Чаа́![201] — возмущенно восклицает Филипос и откладывает книгу.
В кои-то веки интонации Достоевского не совпадают с его настроением.
Утром Элси нет ни в кухне, ни на рабочем месте. Филипос суется в комнату, где спят все три женщины, но Малютка Мол останавливает его на пороге, прижав палец к губам:
— Тебе нельзя входить.
— Что? Уже почти десять. Ей нездоровится?
Заглядывает с улицы мать и шикает на него. Они все что, с ума сошли? Когда Элси часами колотит по булыжнику, это нормально, а он, значит, слишком шумит? Филипос открывает было рот, протестуя, но Большая Аммачи прикладывает палец к его губам.
— Не повышай голос, — улыбнулась она. — Ей нужно спать за двоих. Со мной так же было, когда я носила тебя.
Он оторопело уставился на мать.
— Экий же ты! Мужчины! Всегда все замечают последними, — ласково ущипнув его за щеку, говорит Аммачи и убегает в кухню с давно позабытой живостью.
У Филипоса подкашиваются ноги. С той единственной ночи их близости он надеялся, что Элси придет еще, когда остальные уснут, что губы ее изогнутся в сладострастной улыбке храмовой танцовщицы. Но она не пришла. И все же Бог — их Бог, не его — постановил, что одного раза достаточно! Ребенок! Второй шанс! Они начнут заново. Почему она не рассказала ему? Филипос удаляется к себе, ждать, пока жена проснется.
Просыпается он от стука резца по камню. Стоя в дверях ее мастерской, Филипос смотрит, как в дневном свете сияют серебряными проволочками покрытые пылью тончайшие волоски на предплечьях Элси, такая же патина пыли лежит на ее лбу. Она исполняет медленный танец вокруг камня, плавно перенося вес с бедра на бедро. Наблюдая за женой, Филипос размышляет: Бог, который так подвел нас, загладил свою вину, он заигрывает с нами после того, как помочился нам на головы. На душе удивительно легко. Груз разочарования сброшен и…
Дальше следует новая мысль, настолько захватывающая, дерзкая, полная радости и искупления… Нет, он не разрешает себе произнести ее вслух. Не сейчас.
Ко всеобщему удивлению, Филипос является к ужину. Элси встает подать ему тарелку, но он останавливает жену:
— Я уже поел. — Это неправда. Большая Аммачи вздыхает и уходит в кухню за йогуртом и медом — на этом сын и живет. Когда они остаются вдвоем, он признается Элси: — Я знаю!
Она пытается выдавить улыбку. А потом, без предупреждения, лицо ее кривится и она разражается слезами. Конечно, он все понимает: благословение новым ребенком — это и напоминание об их потере.
Спустя два дня Малютка Мол возвещает со своей скамеечки, где теперь регулярно собираются все женщины:
— Идет Маленький Бог.
Элси, свежая после купания, заплетает волосы Малютки Мол. Большая Аммачи, с чашкой горячего молока для Элси, дожидается, пока они закончат.
Еще через десять минут на дорожке появляется каниян, первый учитель Филипоса, он размашисто шагает, взмокший от энергичной прогулки, санджи болтается у него на груди.
— Кто посылал за этим типом? — удивляется Большая Аммачи, выстреливая в его сторону струей табачного сока, тем самым невольно обнаруживая дурную привычку, которой якобы не страдает.
— Я, — отвечает Филипос.
Торчащие гладкие плечи канияна словно миниатюрные копии его лысой головы — троица, возвещающая о целой жизни, прожитой без работы руками. Кто-то давным-давно в шутку сказал Малютке Мол, что жировик на голове канияна — это маленькое божество.
— Явился в среду? — ворчит Большая Аммачи. — Ему-то уж лучше всех должно быть известно, что это неблагоприятный день. Даже детеныш леопарда не покинет утробу матери в среду. — И она удаляется в кухню.
Каниян плетется следом и, упершись руками в косяк двери, с трудом переводя дыхание, просит у Большой Аммачи «что-нибудь» утолить жажду, рассчитывая на простоквашу или чашку чаю. Она, насупившись, подает ему воду.
Каниян присаживается на корточки в муттаме перед лавочкой Малютки Мол, достает из санджи свои пергаменты. Большая Аммачи возвращается. Каниян выводит на песке палочкой квадрат, потом делит его на столбцы и строки, бормоча: «Ом хари шри ганапатайе намах».