Мамонты - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я же размышляю вот о чем.
Ведь если он звал свою первую жену и свою дочь ехать вместе с ним в Россию, хотел соединить заново оборванные много раньше семейные узы, — то следует ли из этого, что к той поре, к лету тридцать второго года, он уже решил расстаться с моей матерью и со мной?
Допускаю, что семейные проблемы уже тогда давали о себе знать.
Но именно в это время мы как раз переезжали из Одессы в Киев, то есть было вполне очевидное намерение вить гнездо на новом месте. Подобные шаги — развод, — разумней осуществлять, разъезжаясь в стороны, а не таща за собою, совместным багажом, битые черепки…
Да и сохранившиеся письма моей мамы к отцу, датированные годом раньше, еще никак не предвещают семейной драмы, «летней драмы» тридцать второго.
И еще один вопрос не дает мне покоя.
Каким образом, вообще, Рекемчук мог узнать о том, что тем летом Анна и Тамара приедут из Парижа в Аккерман, положив конец долгому конфликту с главой рода?
О том, что в кинотеатре «OzfeoH» с большим успехом пройдет сольный концерт маленькой балерины, его дочери?
Об этом сообщили аккерманские газеты? Но они вряд ли могли так быстро пересечь границу и найти своего читателя, скажем, в Одессе…
Или же информация об этих важных событиях пришла из Аккермана в одесское Чека по секретным, по конспиративным каналам, от наших «кротов», засевших в Сигуранце?.. А им что, больше нечего было делать?
Остается предположить, что концерт в кинотеатре «Одеон» и очередная ходка «Киреева» через кордон, его отважное плавание через Днестр на рыбацкой лодке, — совпали во времени случайно.
Не зря ведь он, предвидя возможную разминку, запасся письмами к жене и дочери.
В
прочем, всё оказалось тщетным.
Свиданье не привело к согласию.
«Горячие речи не могли поколебать твердый отказ мамы жить в России, — повествует Тамара. — Запад был безопасен, люди были свободны работать и зарабатывать без чьего-либо руководства. Маме нужно было думать обо мне, о моем балете, и никакие доводы отца о том, что балетные школы в России были лучше, не могли убедить ее. Ведь помимо всего прочего, это означало бы, что она уже никогда не увидит снова свою семью, не сможет даже переписываться с нею, будучи отрезанной от всего мира…»
И еще несколько фраз из ее воспоминаний: прибегну к ним, поскольку вряд ли сумею написать лучше.
«…В ту ночь, спустя час после полуночи, Евграф проводил отца к берегу реки. Они обнялись. Как мало в тот момент отец знал, что судьба уготовила ему! Последнее, что он сказал, было: „По крайней мере, теперь я знаю, что сделал эту попытку…“ По лицу его катились слезы».
В
от был бы я хоть мало-мальски справным музыкантом,
а того лучше — композитором, я бы не прошел мимо этого сюжета.
Я написал бы оперу и назвал бы ее «Дойна».
Ведь в этой стародавней подлинной истории, как на заказ, сошлись все компоненты, из которых складываются подобного рода произведения искусства.
Здесь есть столкновение житейских страстей, сильных чувств и неумолимого рока. Противоборство любви и долга. Зависимость людских судеб от сурового диктата времени. Характеры мощной лепки. Доминанта предчувствий.
Всё это дополнено трагедийностью исторического фона: передышка между двумя кровопролитными войнами; схватка жестоких тиранических режимов; замкнутость границ, их преодоление, тщета усилий.
И природный пейзаж: городок у стен древней крепости; могучая река, берег моря, проливные дожди с громами и молниями; всадник, скачущий среди стихий; тряская повозка, которая мчится в обратном направлении; рыбацкий челн, подобный переправе Харона…
Тут было бы где разгуляться и гулким литаврам, и звонким тарелкам, и трещёткам.
Вообще, едва я поддался фантазиям этого плана, как немудрящие эпизоды уже описанного действа стали приобретать именно те жанровые черты, которые отвека были свойственны классической опере.
Вставные балетные номера: здесь, в «Дойне», это были бы танцы маленькой балерины, приехавшей из Парижа в родное захолустье… плывущий лебедь, удалая народная пляска, танец куклы…
В антрактах между картинами было бы вполне уместно вывести к задернутому занавесу городского цыгана, который, согласно обычаю, ударил бы смычком по струнам…
Вы уже догадались, что я имею в виду цыгана Коку, того самого, что ублажал публику кинотеатра «Одеон» своим искусством в перерывах между балетными номерами.
Вот уж не знаю, какая потусторонняя сила подтолкнула меня в тот час, когда я писал эти строки, заглянуть в пухлый том музыкальной энциклопедии, давно, еще с советских времен, пылящийся на книжной полке… То ли я хотел найти там характеристику дойны, как жанра? То ли надумал справиться, есть ли там, вообще, что-либо о цыганской музыке? То ли просто решил пробежать глазами статью о молдавском искусстве?..
Мой беглый взгляд вдруг уперся в фамилию «Кока». Отлистав обратно десяток страниц, я обнаружил в энциклопедии короткую справку.
Кока Евгений Константинович, родился в селе Курешница, в Бессарабии, в 1893 году… молдавский советский композитор, заслуженный деятель искусств Молдавской ССР… Сочинения: две симфонии, детская опера «Жар-птица», балет «Цветы маленькой Иды», «Румынская рапсодия», «Весенняя симфония» — фантазия для скрипки с оркестром, оратория «Котовский» — с солистами и чтецом, сюита «Дойна»… Умер в 1954 г. в Кишиневе.
А кто скажет по этому поводу «быть не может!», тот напрасно взялся за чтение «Легенд».
П
рощальное письмо отца Тамаре дали прочесть лишь по возвращении в Париж, и то — по прошествии времени.
В нем он просил ее когда-нибудь заглянуть в его статьи, которые оставил в чемодане там, где они жили, в их бедной лачуге в Клиши.
Он полагал своим отцовским долгом руководить ее чтением. И, вспоминает Тамара, первым из русских писателей, кого он посоветовал ей прочесть, был Горький.
Во французской литературе выделял Виктора Гюго, Анатоля Франса, из поэтов — Ламартина, Мюссе. Он считал Ламартина почти равным Пушкину и сожалел о том, что переводы из Пушкина на другие языки в большинстве своем ущербны.
Еще из русских писателей он высоко ценил Тургенева и Толстого, особо подчеркивая, что Лев Толстой лучше всех понимал Россию.
Это письмо привело ее к выводу: «Он не был одним из тех коммунистов, о которых можно было прочесть в западной прессе — жестоким, безжалостным и неистовым. Он был романтиком, идеалистом, патриотом и, прежде всего, любил Россию и ее народ».
Впоследствии, уже на склоне лет, возвращаясь мыслью к отцовскому письму — к его, по сути, завещанию, — Тамара подводит итог своим раздумьям: «…Красота и магия поэзии сделали меня романтичной. Я никогда не сознавала, сколь похожей стала на отца. Гораздо позже, прочтя роман Пастернака „Доктор Живаго“, убедилась, что его мотивации были очень схожи с отцовскими».
Письмо пропало.
Оно пропало вместе с чемоданом, в котором хранились статьи отца.
Дело в том, что вослед за летней поездкой в Аккерман, началась беспрерывная полоса гастролей. Сначала «беби-балет», а позже Русский балет переезжал из города в город, из страны в страну, с континента на континент, попутно меняя названия, вывески, хозяев.
Тамара танцевала в Европе, в Северной Африке, в Америке, в Австралии… Пик ее сценической карьеры пришелся на Австралию. Там же состоялось ее замужество. Там провела она годы, отведенные историей Второй мировой войне.
И когда появилась возможность вновь посетить Париж, она, первым делом, отправилась в Клиши и спросила: «Где мой чемодан?» Ее переспросили: «Какой чемодан?» Она объяснила — какой, с бумагами. На это ей сказали: «Наверное, он сгорел». Она удивилась: «Сгорел? Но я не вижу следов пожара…» Ей ответили: «Была война. В Париже тоже была война. Здесь повсюду была война… Какой, к черту, чемодан?»
Что же касается меня, то отец не оставил мне никакого завещания.
Наверное, потому, что я был слишком мал. Кроме того, тогда — в тридцать втором году — еще не было внятных признаков того, что наша семья распадется. И позже, когда это случилось, он вовсе не хотел отдавать меня матери. Он всерьез полагал, что я приехал к нему в Киев насовсем, не желал мириться с моим возвращением в Харьков…
Но, главное, он не собирался умирать. В сорок-то лет?.. У него не было иллюзий относительно того, что творилось тогда в России. Однако же он и не видел причин хоронить себя заживо.
Короче говоря, он не оставил мне завещания.
Но, странным образом — теперь я это понимаю, — всё то, что было в его прощальном письме к Тамаре, пронесенном за пазухой, на груди, через границы, промокшем насквозь, высохшем у огня, хранимом в чемодане, как святыня, и, всё равно, пропавшем, — всё это, верьте или не верьте, каким-то образом, каким-то чудом, по воздусям, по таинственным токам ноосферы, где обретают вечную жизнь души страдальцев и праведников, — передалось мне.