Мое время - Татьяна Янушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кое-какие фотографии всегда в доме висят, стоят или просто за стекло в стеллаже засунуты... Какое лицо хорошее! А уже словно не вполне узнаешь, то есть лихорадочно всматриваешься, но оно уже не соответствует тому, покойному, и то, неживое.., кажется, дышит, сейчас веки дрогнут.., смотришь, смотришь, не можешь запомнить, и от тщеты этой теряешь знакомое... Боже мой!.. Ну, это пройдет. Хотя бывает, что фотографии потом мертвеют, а легче в памяти вызвать.., может быть, сначала жест, позу, гримаску, например, как сморщился, засмеялся, ..., - так живо, ярко вдруг вспыхнет, но только хочешь вглядеться, задержать, опять растаивает, словно слезы застят...
Про себя-то я думаю, что и живу обнаженно, ну да, публично, нараспашку. Так уж само получается, но мне кажется, что поэтому людям легко бывать у нас, не ожидая последнего прощанья.
Еще несколько дней дом стоит в откровенности горя. Люди приходят. Особенно те, кто недавно сам потерял. С ними проще. Можно слов не произносить. Но всяко бывает, иногда хочется говорить, говорить...
На поминках, словно рана стремится затянуться, - не может же яма оставаться разверстой.., землей засыпана, заровнена, плотно застелена цветами...
И мы узором движений, слов, над тем самым столом отпускаем, пьем за упокой...
С нами ли еще душа его?.. прощается...
На Батиных поминках, как странно, мы даже смеялись, да нет, хохотали в голос. Вовсе не истерика. Надрыв? Невероятие? Так ведь это всегда... Но словно все его былые застолья стянулись сюда, пролег долгий разливанный стол, который он всегда возглавлял,
неизменная, незаменная
в далеком торце фигура его...
В торжественные моменты он поднимается в свой рост, говорит тост, склонив чуть набок высокую голову, - президент наших праздников...
Он сидит в развалистой своей позе, курит, рассказывает, шутит, задирает кого-то, один там застенчиво прячется среди других, - не бывает таких, кого бы он не заметил, вытащит, и мы видим вдруг, какой тот замечательный, необыкновенный, лучше всех, - каждый из нас, кого он не пропустил своим вниманием (однако слегка и насмешлив к нам).
Не пропустил не только за этим столом, но и в экспедициях, когда все возлежат за самобранным брезентом; или на банкетах ученых мужей и дам; или на пересказанных нам, не заставшим того, на великих былых пирах...
Он поет растяжные песни свои, собирая нас, разнооб-разных, в единый хор...
И вот сейчас на тризне мы, вспоминая его захватыва-ющие истории, всегда немножко смешные, повторяем шутки его, смеемся, видим друг друга его глазами и говорим ему слова любви, которых ранее не смели высказать...
И кажется...
Там в далеком торце необъятного стола, замыкая его, встает торжественная фигура:
- Пусть живые живут.
64. "Еще не конец"*
Все в лунном серебре...
О, если б вновь родиться
Сосною на горе!
(Рёта)
Хорошо, что мы с сестрой все-таки исполнили мечту жизни и съездили на Батину родину в Приморье. С нами Володя и сын наш Мишка. Катим через всю Сибирь.
А получилось это как раз в "талонное" время, так что непременное яичко к вагонному столу - золотое яичко, мы делим на дольки и сдабриваем горчицей. Правда, на станциях к поезду выносят вареную картошку с малосольными огурцами, как, верно, и в начале двадцатых годов, когда из Спасска два друга Шурка и Колька ехали в Томск учиться. А потом под эгидой профессора Иогансена снова мчались на Дальний Восток уже навстречу своим научным открытиям. "Кипяток бесплатно" - значилось у них в расходной тетради. Мы тоже радуемся бесплатному кипятку, особенно его неистребимому до счастливости железнодорожному запаху, который не в силах заглушить гуманитарная турецкая заварка.
За окнами сменяются леса, поляны, уходят к горизонту дремучие холмы. Сколько еще замечательно нетронутой земли! Меня всегда поражает транспортный парадокс, - вот сидишь в узком ящике, чужое усердие влечет тебя по закрепленной колее, остановки отмерены, словно узелки на нитке судьбы, а тебя распирает от эйфории свободы и простора. Ни с чем не сравнимое чувство дороги! Свободные от телодвижений размышления перекликаются воспоминаниями, ассоциациями, организуются ритмом колес в произвольные обобщения.
Когда я выезжаю из Новосибирска, пусть всего лишь в пригород, это всегда крылатый праздник души. Мой город - мое средоточие. По одним и тем же улицам я кружу по заколдованным орбитам своей повседневности, - в них замкнуты мои детство-отрочество-зрелость. Я заглядываю в лица людей, деревьев, домов, все собаки кажутся старыми знакомыми. Здесь со мной мои воспоминания. Катятся впереди серебристым обручем, подскакивают на выбоинах, тонко звенькают...
Тогда я возвращаюсь домой и записываю взблеснувшие мысли. Интересно, могут ли исчерпаться новые впечатления на однообразных путях, - три квартала до рынка, пять обратно, если еще заглянуть в книжную лавку; или "по большому кругу" - в центр, к театру, ну и дальше, как петля захлестнет.
Впрочем, дома иной раз случается не меньше неожиданностей: кто-то зашел, заехал, нагрянул, как шутит один мой приятель-фантаст, "Перекресток на втором этаже". Да и я ведь не только обеды варю, все же работаю, пишу-сочиняю, телевизор опять же сильно расширяет кругозор. А за письмом к другу порою так увлечешься, что беседуешь с ним будто уже на каком-нибудь другом континенте, например, в Европейской Москве...
Да, пожалуй, дом мой разомкнут, но это точечный эффект неопределенности.
А когда выезжаю из Новосибирска, само отделение от его границ Прорыв! Простор! За окошками поезда пробегают деревеньки, рощицы, ..., и дальше совсем неважно, до которого пункта, - состояние свободы простирается до экзотических далей - мест былых путешествий: экспедиций по размашистой Сибири до Севера, до Востока; по Средней Азии с Батей; по Прибалтике с Фицей, а там и в Польшу с Женькой; к Полине в Крым, на Кавказ; и всегда в Москву (такие уж во мне живут "три сестры").
Москва же для меня сама беспредельна. Вроде бы там, у своих друзей, я тоже как дома. Хожены, перехожены улицы, переулки. Есть и свои сакраментальные круги. Есть еще игра - вынырнуть из-под земли в неизведанном месте. Но Москва необъятна по состоянию. Если у нас в провинциях происходят эпизоды, и кое-где сохраняются памятники старины, то Москва ответственна за творение истории страны. Ясно, что неустановленность ее границ ощущается как в живой непрерывности времени, так и в гипотетической возможности вылета в любые концы све-та. К тому же "литературный москвич" обладает безразмерной биографией.
Когда приходится выезжать из Москвы в пригороды, может быть, дальше по средней полосе, направленность меняется, - это погружение в старомодную сердцевину России. Маленькие городки - исторические игрушки с приторможенным временем тех художников и поэтов, или других знаменитых людей, для которых эти места были средоточием.
Но сейчас мы едем вполне устремленно, окунуться в свое начало, по крайней мере то, о каком знаем по Батиным рассказам. Глядим в окошки, перебрасываемся впечатлениями, наслаждаемся дорожно-купейным бытом, как бы необязательным, легким, праздничным. Отдаемся несобственному движению.
Со мною здесь самые близкие люди. И я думаю, - надо же, именно про них не могу ничего написать, - это все равно, что опубликовать свой подкожный слой. Не смею, или не умею еще найти дистанцию для домыслов.
Вот смотрю на Ленку в упор. Слипается столько планов. Внутренне я не знаю ее возраста. Она всегда - девушка с белой косой. Та, стриженая, на фотографиях, еще до меня: в костюме зайчика, с подружками на крыше сарая, ягоду чистит в деревне, скривилась, наверное, кисло, ..., - все это немножко я в "прежней жизни". А девушка с белой косой до пояса очень строга со мной, печальна и о-очень романтична. Все "отправные" стихи - из ее уст. Голос глуховатый, дымный-дымчатый, каким хорошо читать "Демона" вслух, голос совпадет с ее запахом. Никогда толком не помню, во что она одета, хотя в самый момент вижу, что изящно-акварельно и к лицу, а будто как раз помню все ее платья, донашивая их, казалась себе неотразимой. Иногда у нее лицо - лицо нашей мамы, спокойное, брови вразлет, губы выписаны пышными лепестками. Мои не менее губошлеписты, но странно скукожились и запеклись. У нее же и в скорби уголки опустятся вовсе не горестно, не по-рыбьи, а с эдаким стоическим упором. Нос светский, вздернут не сверх меры.
Мы с сестрой подружки. Шутим, - она моя старшая сестра, а я ее старший брат. Наши жизни столь проникнуты, что не удается выбрать взгляд с какого-нибудь стороннего эпизода. Кстати, глаза у нее не карие, как у нас с мамой, Батины, с льдинкой, когда хмурится, глаза тающего снега, а то вдруг разголубеют, рассияются, как сейчас, в полном довольстве. Смеется теперь часто "девушка-несмеяна", - мягчеет, теплеет, научается прощать, да и то, мы ведь уже достигли иронического возраста. Руки тонкие, красивые, движения элегантны, сообщают предметам продолжение, передают Мишке ломтик хлеба, украшенный аккуратной пластинкой огурца.