Три женщины - Владимир Лазарис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какие добрые серые глаза, какой мягкий, дружеский голос: «Манечка!» На душе становится тепло и от этих глаз, и от этого голоса. Чудовище? Злодей? Такой добрый и такой внимательный?! Собственно, что плохого он ей сделал? В последний месяц она видела его чуть ли не каждый день, они задушевно беседовали. Жена у него сумасшедшая. Уже много лет он не может с ней жить, но не хочет общественного скандала и не помещает ее в лечебницу. Бедный Сергей Васильевич… Люди называют его провокатором. Да что они о нем знают! «Люди не могут быть уверены, что они-то знают точно, что есть добро, а что — зло. Одному Богу дано это знать», — зазвенели у нее в ушах слова отца, сказанные ей в детстве. Так вот почему ей приснился Немка-цыган… Значит, сон был вещим? «Господи, что же мне делать?» — простонала она и невольно посмотрела наверх, где должен быть Тот, чье существование она не признавала.
Вдруг она успокоилась. Да, это — сам Зубатов. Ну и что? Он поможет ей избавить от рабства сотни тысяч еврейских рабочих, а люди пусть говорят о нем что хотят. Конечно, его теорию царизма могут понять лишь немногие, но от этого теория не становится хуже. Ей, по крайней мерю, ясно, что будущее за легальными рабочими союзами.
Тем временем Зубатов решил сменить тактику. Он позаимствовал у средневековой инквизиции метод «злого и доброго следователя». Первый грозит и пытает, второй утешает и сулит. Зубатов усовершенствовал этот метод, заменив телесные пытки душевными. Допросы Мани он поручил одному из своих офицеров, антисемиту и мерзкому типу по фамилии Герарди.
«…B конце мая 1900 года Герарди, — вспоминает Маня, — злорадно сказал мне: „В Минске арестовали вашего дружка Григория Гершуни и нашли у него ваши письма. А донесла на него смазливенькая евреечка, ваша подруга“. При этих словах я вскочила как ужаленная и закричала, что он лжет. Он тут же достал из ящика список из двадцати фамилий, включая Гершуни (…) Я сразу узнала почерк моей подруги, связанной с БУНДом, с которой дружила уже двенадцать лет. Она была девушкой честной, совершенно необыкновенной»[710].
На этом же допросе Герарди спросил с ухмылочкой:
— Вы ведь хорошо знакомы с Гершуни? — ухмыльнулся Герарди.
Маня, еще недавно по уши влюбленная в Гершуни, и глазом не моргнула.
— Прелюбопытная личность, — продолжал Герарди, выдержав паузу. — Все женщины от него без ума.
Маня снова промолчала, а он вынул из ящика пачку писем, достал из нее одно и прочел:
«Дорогая Наташа, жажду обнять тебя…»
— Фальшивка! — вспыхнула Маня.
— Узнаете почерк? — он протянул ей через стол письмо.
— Фальшивка, — повторила Маня несколько упавшим голосом, но на письмо не взглянула.
Герарди достал второе письмо: «Дорогая Олечка, вижу наяву твои губы…», а за ним — третье: «Дорогая Лиза…»
— Кстати, все три письма написаны в один и тот же день, — как бы мимоходом бросил он.
— Замолчите! — крикнула Маня.
— Да вы не огорчайтесь, — ехидно сказал Герарди. — Жизнь революционера до того опасна, что только с женщинами он и может забыться, поверьте моему опыту. А ваш Гершуни, видать, романтик, любовные письма писать умеет. Ему бы к проституткам ходить, и все шито-крыто.
«Вначале я как будто окаменела. Потом, взглянув на наглую физиономию Герарди, схватила со стола тяжеленную мраморную чернильницу и швырнула ему прямо в лицо. Он еле успел увернуться. А я разрыдалась и потеряла сознание. Прямо из кабинета меня забрали в тюремную больницу. Когда я пришла в себя, меня мучила мысль не о тех двадцати товарищах, которых я в любом случае не могла спасти, а о моей подруге и о том, почему она составила этот список»[711], — написала Маня через много лет.
Из тюремной больницы Маню привели в кабинет к Зубатову. Мешки под глазами и несколько седых волосков в ее смешной мальчишеской прическе были красноречивее всяких слов. Увидев Зубатова, она разрыдалась, но не отказалась ни от чая, ни от папиросы. Зубатов понял, что Маня снова в его власти. «Раскололся орешек! Добрались до ядрышка», — подумал он.
Прежде он ни разу не называл Мане никаких фамилий арестованных, кроме тех, кому пытался внушить свои идеи. Поэтому Маня удивилась, услышав от него имя своей подруги. Герарди назвал ее доносчицей, а Зубатов в отличие от этого подлеца говорил о ней с пониманием и даже сочувствием:
— У людей разные душевные силы. Одни могут выдержать испытания, выпавшие на их долю, другие — не могут. Люди, как и животные, делятся на виды и подвиды. Потому-то мы и подшиваем дела в разные папки, хотим знать, с кем имеем дело — с корыстолюбцем или с идеалистом, с гордецом или с мошенником, с негодяем или с праведником. Нельзя же всех мерить на один аршин, к каждому нужен особый подход. Один думает, что если на допросе он ничего не расскажет о своих товарищах, то выйдет победителем. А не понимает того, что бывают случаи, когда, согласившись говорить со следователем, помогает товарищам. И когда я обсуждаю с ним судьбу России, которая заботит нас обоих, мой вчерашний противник видит, что я ему не враг и что у нас с ним общие интересы, — рассуждал Зубатов.
«Зубатов открыл передо мной „книгу“ революционного движения в России, — вспоминает Маня. — Так с помощью Зубатова я узнала о вещах, о которых раньше не имела ни малейшего понятия, да и вообще во всей России об этом едва ли знала дюжина людей»[712].
Как-то в разгаре спора Маня заключила с Зубатовым пари, что найдется такой заключенный, которого он не сможет заставить открыть рот, и выиграла, о чем она написала в своих воспоминаниях.
А Зубатов об этом пари написал в своем рапорте Департаменту полиции:
«Я предложил им написать свои признания (…) люди наконец согласились (…) Первым (…) признался Григорий Гершуни, человек крайне двусмысленный и в обыкновенной жизни»[713].
А Гершуни-то в «обыкновенной жизни» был человеком далеко не «двусмысленным», а главное — необыкновенным, и впервые за долгую практику Зубатова переиграл его по всем статьям.
Григорий Андреевич Гершуни родился в 1870 году в литовском городе Шауляй, в семье аптекаря и пошел по стопам отца, став провизором в семейной аптеке. В 1898 году он переехал в Минск, объяснив свои мотивы Зубатову следующим образом:
«Решение поселиться в Минске было принято мною потому, что черта еврейской оседлости является, в сущности, местом заточения народной массы. Еврейская молодежь, желая жить и пользоваться жизнью, старается всевозможными способами вырваться из черты: лучший