Три женщины - Владимир Лазарис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, вот видите, умные мысли совпадают. Думаю, ваша партия окажется намного сильнее БУНДа.
Зубатов обмакнул перо в чернильницу и протянул Мане.
— Вот здесь, внизу. Число тоже. Сегодня 6 июля 1900 года. Подписали? Вот и чудесно.
Он взял пресс-папье, промакнул чернила и убрал подписанную бумагу в кожаную папку.
— Значит, будете мне писать, а я вам всенепременно отвечать.
— А как мы будем встречаться?
— Время и место будете назначать вы.
«Перед освобождением я заключила соглашение с Зубатовым: я возвращаюсь в Минск, пытаюсь убедить своих товарищей создать базу для чисто экономического движения. И если я этого добьюсь, он должен будет разрешить нам минимальную свободу действий. Я ему поставила только одно условие: не производить политических арестов в тех местах, где мы будем работать»[716], — написала потом Маня.
Уже началось двадцатое столетие.
Маня была счастлива: перед ней открывалось светлое будущее.
6
После освобождения Маня задержалась в Москве еще на несколько дней, чтобы встретиться с двумя людьми Зубатова. Рабочего Михаила Афанасьева она не знала, а Федор Слепов — тот самый, о стихах которого она пренебрежительно сказала «не Пушкин». На встрече присутствовал Зубатов. Рабочие, как пишет Маня, держали себя с ним «очень просто, не видя ничего аморального в том, что пользуются помощью начальника охранки для организации профессиональных союзов»[717].
Из Москвы Маня вернулась в Минск, где к тому времени вовсю кипела политико-просветительская работа, в которой особенно выделялись евреи — члены разных партий: большевистской, социал-демократической, эсеровской, БУНДа, «Поалей Цион», а заодно идишисты, анархисты и сионисты.
Первым делом Маня встретилась с Гершуни и рассказала ему все, что Зубатов говорил ей о революционном движении, об экономической борьбе, и все, что она говорила ему. Маня считала ниже своего достоинства скрывать от товарищей свои отношения с Зубатовым, и пусть Гершуни знает, что Зубатов будет его защищать.
Гершуни был подавлен Маниным рассказом. Сначала он старался доказать ей, что Зубатовым руководит желание сделать карьеру и ничего больше.
— В ту минуту, — сказал Гершуни, — когда мы ему уже не понадобимся, он нас продаст с потрохами. Если бы я верил Зубатову, — добавил он, — то сам подписал бы с ним соглашение. Какой революционер откажется от возможности объединить десятки тысяч рабочих в независимые, да еще легальные союзы! Но я не верю ни одному его слову.
Увидев, что Маню не переубедить, Гершуни попросил ее хотя бы никому не рассказывать о ее связи с Зубатовым, положение в Минске и без того тяжелейшее, все новички, прошедшие через его руки, заварили такую кашу, что теперь не расхлебать. Маня только усугубит положение, если расскажет о своей связи с начальником охранки. Маня пообещала молчать, но не выдержала и поделилась с несколькими товарищами. Манины «духовники» решили, что она сошла с ума.
* * *
Маня не могла успокоиться. Неужели Герарди прав и ее давнишняя подруга стала доносчицей?! Маня хотела предупредить товарищей, но на подругу уже пало подозрение, а саму Маню пригласили в качестве свидетельницы на товарищеский суд.
На суде Маню спросили, что она может сказать по существу о подозрениях, павших на ее подругу. Маня посмотрела на нее и увидела в ее глазах смертельный страх, какой бывает у приговоренных к смертной казни. От жалости у Мани застрял ком в горле, и она не могла выговорить ни слова. Взяв себя в руки, Маня сказала, что ничего не знает. Позднее она несколько раз пыталась встретиться с подругой, но встреча так и не состоялась.
В Минске Маня пробыла всего пять дней, но их хватило, чтобы она пришла в отчаяние: БУНД расшатывали изнутри сплетни, наговоры, недоверие, всеобщая подозрительность.
Из Минска Маня поехала домой навестить мать, тяжело заболевшую после Маниного ареста. По дороге она заехала в Вильно повидаться с Шахновичем и узнать, будет ли он с ней сотрудничать.
На сотрудничество с Маней Шахнович согласился еще быстрее, чем на сотрудничество с Зубатовым.
Когда Маня приехала домой, к ней пришел пристав. Он дал ей прочесть бумагу, что она находится под полицейским надзором, и велел расписаться. У родителей Маня прожила три месяца. По нескольку раз в неделю ездила в Гродно, где пыталась пропагандировать привезенные из Москвы идеи. Но безуспешно, потому что она и сама до конца еще не верила в честность Зубатова. Ее одолевали сомнения, которые заронил ей в душу Гершуни.
«В такие мгновения в сердце закрадывалась страшная ненависть к Зубатову и желание убить его», — вспоминала она потом. Но, как говорит еврейская поговорка, что может время, не может ум. Маня постепенно успокоилась. Да и чуть ли не ежедневная переписка с Афанасьевым и Слеповым помогла. Те, захлебываясь от восторга, сообщали, какие чудеса творит Зубатов, которого они для конспирации называли «дядькой».
А Зубатов аккуратно отвечал на любую весточку от Мани, зная, что ее положительно нельзя оставлять без присмотра. В своих воспоминаниях Маня назвала эту переписку «странной» и объяснила почему:
«С одной стороны, мои письма были полны веры в него, в будущее рабочего движения, в социальный переворот. С другой стороны, они были полны сарказма и ненависти к правительству, да и к нему самому из-за его полицейской работы. Я требовала от него прекратить охоту на революционеров»[718].
2 августа 1900 года Маня писала Зубатову из Гродно:
«Пишу только потому, что исполняю данный мне заказ. Вышло в Минске далеко не то, что вы ожидали (…) И люди, которые раньше, будучи у вас под обаянием вашей личности, чистосердечно каялись во всем, теперь с проклятием вспоминают эту минуту своей слабости (…) Дошло до того, что сложилась пословица: „Каждый конспирирует то, о чем он говорил в кабинете Зубатова“ (…) Вашу политику не могут и не хотят отделить от вашей личности. Вы, говорят они, слишком умны и проницательны, чтобы придавать серьезное значение своей „теории царизма“. Вы прекрасно понимаете, что фактически эта теория никогда не может осуществиться, а совершать всякие подлости в виде провокаторства, шпионства и т. п. (…) может только человек, преследующий свои личные цели. Вам нет абсолютно никакого дела ни до царя, ни до рабочего движения, ни до русского народа. Вы теперь демократ, потому что это вам выгодно (…) Если вам принесет пользу антисемитизм, вы первый станете во главе его; если сионизм — вы со всем врожденным красноречием своим будете проповедовать это движение. Словом, вы мудрый политик — и только. Но вы обладаете оригинальными и недюжинными способностями