Дикий мед - Леонид Первомайский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Курлов относится к тем людям, которые хороши, когда все хорошо, — подытожил свои мысли Берестовский. — Теперь уже все хорошо, и он может позволить себе не быть стихийным бедствием».
При всей своей проницательности Берестовский был прав лишь отчасти. Курлов не мог бы так решительно измениться, если бы к воздействию на него обстоятельств не присоединялось действие его собственных усилий. Только он сам знал цену своих усилий. Самую большую роль в его превращении, в том, что он стал не столько прежним, сколько совершенно новым Курловым, играло его постоянное общение с людьми переднего края, среди которых он оказался после того, как его перевели из армии в дивизию. Сдержанный героизм людей переднего края, которые принимали на себя всю тяжесть неудач и разочарований, не гнулись, не теряли веры в победу, готовились к ней и в конце концов научились побеждать, отрезвил Курлова.
Усилия Курлова быть новым, непохожим на прежнего, ненавистного ему полкового комиссара никогда не прекращались, продолжались они и в эту минуту.
Начальник штаба водил карандашом по карте, время от времени поднимал голову к Курлову, бросал слово и снова склонялся над картой. Курлов передал ему трубку и пошел через поляну к Берестовскому, будто все время видел его под искалеченным деревом,
— Политотдел мы, очевидно, передислоцируем, — сказал Курлов. — Вам полный резон быть при политотделе, вас обеспечат информацией.
Курлов хотел укрыть, защитить Берестовского от неожиданностей, связанных с пребыванием в лесу, который немцы в любую минуту могли снова обстрелять, но слова его невольно складывались так, что в них звучала прежняя его неприязнь к корреспондентам, которые якобы не очень-то любят быть под огнем, предпочитая отсиживаться в безопасных местах. Берестовский это сразу понял, но промолчал: он не хотел сводить старых счетов с Курловым.
— Я, к сожалению, не смогу уделить вам внимания, — продолжал Курлов. — Меня ждет командир дивизии… Там…
Курлов качнул головой вперед и в сторону, откуда все с большей силой слышался грохот артиллерии.
Раздражение накипало в нем — своим появлением в лесу Берестовский напомнил теперешнему Курлову о прежнем Курлове, которого теперешний Курлов ненавидел и о котором не хотел вспоминать: тот, прежний Курлов еще сидел где-то в глубине его сознания, от него не так-то легко было отделаться. Прежний Курлов резко сказал: «Желаю спокойной работы, майор!» — и, не дожидаясь возражений, пошел от ободранного дерева, под которым происходил этот разговор, в глубину искалеченного леса.
Берестовский пошел за Курловым.
Курлов оглянулся и неожиданно улыбнулся доброй, грустной улыбкой, которая должна была означать: «Ничего с вами не поделаешь… Видно, вы сами лучше знаете, где вам надо быть».
Чем ближе они подходили к передовой, тем печальней становился вид леса. Громадные березы и осины лежали, как срубленные топором, одна на другой, надо было обходить завалы и воронки, продираться сквозь сплетение изломанных веток. Потом лес будто расступился, стал ниже, они прошли полосу кустов и выбрались на изрытое снарядами кукурузное поле, в конце которого виднелся НП полковника Лажечникова.
Курлов остановился, поправил фуражку на голове, одернул китель и спокойно пошел через кукурузное поле. Берестовский, на голову выше Курлова и довольно широкий в плечах, смотрел полковнику в затылок и не отставал ни на шаг. Все звуки боя сосредоточились теперь где-то левее кукурузного поля, тут было относительно спокойно, хоть иногда через головы Курлова и Берестовского перелетали снаряды и разрывались в лесу.
Траншея НП была утыкана кукурузными стеблями и сухими ветками, которые скорее выдавали, чем маскировали ее на обрыве. Рядом с этой главной траншеей, где с ночи сидели в тесноте круглоголовый командир дивизии Повх, полковник Лажечников и другие офицеры, чернели соединенные ходами сообщения свежие узкие и глубокие щели, тоже полные людей. Над траншеей и щелями виднелись офицерские фуражки, солдатские шлемы и пилотки. Шлемы, пилотки и фуражки все время менялись местами, иногда руки, поднятые над траншеей, раздвигали стебли и ветви, к образовавшемуся просвету припадала чья-то голова. Берестовский уже улавливал характерный звук зуммера полевого телефона и голоса телефонистов. Позывные, как всегда, удивили его своей неожиданностью.
— Сириус! Сириус! — услышал Берестовский, вползая следом за Курловым в главную траншею. — Я Марс, холера тебя возьми, чего не отвечаешь, Сириус?
Управление боем шло в космическом масштабе. Полковник Повх сверкал очками на телефониста и что-то цедил сквозь зубы, телефонист скорее угадывал, чем слышал его требование и вызывал то Меркурия, то Венеру, то вдруг отлетал от Земли на миллионы световых лет и начинал умолять Вегу, чтоб она дала трубку одиннадцатому.
— Вы кто? — оторвав глаза от карты, толкнул Берестовского локтем в бок грузный, тяжело дышащий полковник.
— Корреспондент, — сказал Берестовский, не очень присматриваясь к полковнику.
Они не узнали друг друга: Лажечников видел Берестовского только дважды, это было так давно, что, перевидав с того времени множество людей и множество лиц в различных обстоятельствах, Лажечников даже забыл о существовании Берестовского.
Берестовский был бы рад узнать Лажечникова, воспоминания о Трубежском болоте преследовали его издавна и до последних дней, только события прошлой ночи оттеснили в его памяти батальонного комиссара, по следам которого он шел тогда через гать. К тому же неожиданная встреча с Курловым… Берестовский не мог представить Курлова рядом с Лажечниковым, они были отделены в его сознании не только разницей характеров, но и несходством обстоятельств, в которых он знал и помнил их.
Берестовский заглянул в карту, которую держал на коленях полковник. Щуря левый глаз, Берестовский увидел оттушеванный на карте фронт дивизии, который шел по берегу реки и заканчивался плацдармом на правом берегу, разграничительные линии, вычерченные красным карандашом, и даже прочел напечатанное курсивом название реки, над которой поднимался обрыв с траншеей, где он сидел.
— Не дышите мне в затылок, майор, — сказал полковник.
Берестовский оторвался от карты.
Название реки, вернее, то, что стояло за этим названием, взволновало Берестовского. Он осматривался, видел всех, кто находился в траншее, начиная от круглоголового, в больших очках командира дивизии и кончая долговязым, будто из одних костей составленным телефонистом, и вместе с тем словно и не видел ни их, ни потрескавшихся горбылей траншеи, ни проводов полевого телефона, сходившихся в ней, ни рогатой стереотрубы, в которую смотрел теперь артиллерийский капитан, — Берестовский видел перед собою только густо натыканные в бруствер траншеи мертвые кукурузные стебли и сухие ветки, сквозь которые ничего не было видно, и знал, что если раздвинуть эти ветки и стебли, то перед глазами его появится та река, название которой он прочел на карте, — река его детства.
Берестовский мысленно провел прямую линию от траншеи на юго-запад, она перебросилась через реку, исчезла за горизонтом, пересекла рощи и перелески, овраги и поля, пролегла над многими селами и хуторами и на берегу этой же изогнутой дугою к западу реки уткнулась в давно не крашенные крыши одноэтажного города с улицами, поросшими травой, с мощенной булыжником площадью, в центре которой белело приземистое и тяжелое здание церкви. Берестовский увидел не только это — стайка турманов купалась в теплом синем небе, мальчик размахивал тонкой жердью на крыше одноэтажного домика, немолодая женщина, повязанная платком, в серой ситцевой кофточке, стояла посреди двора, подняв голову, и смотрела на мальчика на крыше, рядом с нею прыгал по траве маленький серо-желтый песик с черным носом и черными висячими ушами и весело лаял на голубей и на мальчика.
«Ведь это же я! — чуть не крикнул Берестовский. — Это я… и мама… и Лобзик!»
Он поднялся в траншее, раздвинул сухие кукурузные стебли, но не увидел того, что ему представилось: за девственно зелеными лугами, изрытыми свежими черными воронками, за безмятежно спокойной стеклянной полосой реки догорало большое село. Языки прозрачного пламени и светлый дым поднимались над развалинами, чернели обугленные скелеты безлистых деревьев, весело белели расписанные птицами и цветами уцелевшие печи по дворам. Ни людей, ни скота не было видно, но, когда Берестовский с похолодевшим сердцем вгляделся в близкое зрелище, заслонившее от него далекий город его детства, он заметил, что между развалинами, почти стелясь по земле, перебегают немецкие солдаты в похожих на горшки шлемах и исчезают в таких же щелях, как и та, в которой стоял он сам. Волна горечи поднималась от сердца, заливала Берестовского. Дорога в детство, та прямая линия, которую он мысленно прочертил от своей траншеи на юго-запад, представлялась ему теперь во всей своей страшной реальности, — ее надо было прокладывать огнем, который уничтожал все, что ему мешало, что хотело его остановить, уничтожал не беспрепятственно, а в бешеном сопротивлении враждебных сил, которые тоже уничтожали все перед собою и за собою. Но существовала же — должна была существовать разница в этом двустороннем уничтожении! Берестовский понимал это, хоть понимание и не приносило ему облегчения. Нет уже мальчика с тонкой жердью на крыше, нет черноухого песика Лобзика, в щель между кукурузными стеблями смотрит взрослый человек с усталым, тяжелым сердцем и не видит за развалинами ни своего детства, ни той повязанной платком женщины, которая поднимала к нему голову, когда он гонял своих турманов тряпкой, привязанной к тонкой жерди… Была — и нет ее…