Двадцать четыре часа - Сергей Снегов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чибисов подошел к Семенову и положил руку ему на плечо. Тот повернулся — у него было усталое, потемневшее лицо.
— Все это верно, Виталий Трифонович, — хмуро сказал Семенов, — да ведь это вопросы общие а мне надо решать вопрос сегодняшний, настоятельный: что сейчас делать?
Чибисов некоторое время ходил по кабинету.
— У меня к тебе такое предложение, Василий Петрович. Покинуть Рудный тебе следует — слишком уж большой скандал. Что, если ты поедешь на партийные курсы, обновишь старые знания, приобретешь новые, а потом снова на партийную работу — в другое место, конечно?
Он стал подробно доказывать целесообразность своего предложения. Семенов уже в тот момент, как Чибисов признал рекомендацию крайкома ошибочной, понял, что он предложит что-нибудь в этом роде. Но сейчас ему было горько слышать, что Чибисов так легко и быстро отказывается от заступничества и перекладывает всю вину за случившееся на него одного. Семенов проговорил, не глядя на Чибисова:
— Подумаю, Виталий Трифонович. Сразу дать ответ не могу.
— Думай, думай, Василий Петрович. Я понимаю — сразу на такие вещи ответа не находят. — Чибисов заторопился, схватил пальто, натянул его на себя. — Ну, прощай пока. Так что же, завтра дашь ответ?
— Завтра дам.
Проводив Чибисова, Семенов лег на диван. Им овладела тяжелая, мучительная усталость — ничего не хотелось делать, ни о чем не хотелось думать. Так он лежал около часа, обессиленный, потом вспомнил о Лазареве и дотащился до телефона. На шахте долго не отвечали, он терпеливо звонил и звонил, пока чей-то женский голос не сказал ему: «Чего звоните? Все ушли по домам, начальник тоже ушел».
Он снова лег на диван. Теперь его усталость превратилась в сонливость. Он медленно впадал в забытье. Все расходилось в стороны и отделялось.
Но он не заснул. Он вдруг встрепенулся и вскочил с дивана. Усталость и сонливость сразу слетели с него, словно и не было их. Одно желание, одна мысль томили его — видеть Лазарева, во что бы то ни стало видеть Лазарева. Если Лазарев сам не хочет идти — что же, он пойдет к нему домой. Он вышел в гостиную. Лиза поднялась ему навстречу. Он поразился, увидев ее лицо. Она, видимо, недавно плакала и казалась измученной и похудевшей. Он торопливо поцеловал ее и сказал:
— Прости, Лизанька, ты сама понимаешь…
Она спросила с надеждой:
— Есть что новое, Вася?
Он ответил с той же торопливостью:
— Есть, есть, многое проясняется, становится понятным.
Лицо у нее посветлело. Он с болью отвернулся от нее. Если бы она знала, что именно проясняется, это было бы для нее новым ударом. Он вышел на лестницу и остановился. Кто-то поднимался, кашляя, шумно дыша, постукивая палочкой по ступенькам. Он сразу узнал эти знакомые звуки — и кашель, и шумное дыхание, и стук палочки.
Это шел Лазарев.
6
Лазарев сначала подал ему свою палку, а потом протянул руку. Он шел в кабинет впереди Семенова — высокий, сутулый, крепкий старик. Он сел на диван, вытер седые, коротко подстриженные жесткие усы, пригладил руками волосы. Семенов всматривался с волнением и тревогой в его лицо — бодрое, решительное, с очень крупным, неправильным носом. Он хотел заговорить первый, и не сумел — разговор начал Лазарев.
— Ну как, Василий Петрович? — сказал он. — Осмыслил происшествие?
Семенов не ответил на этот вопрос. Он даже не понял его прямого значения. Он торопился высказать то, что мучило его сильнее всего. Он сказал:
— Весь день жду тебя, Иван Леонтьевич. Пойми, не с кем посоветоваться! Ведь надо решать мне, немедленно решать.
Лазарев спросил, пристально глядя на Семенова:
— А что, собственно, собираешься решать, Василий Петрович?
— Как что? — чуть не крикнул Семенов. — Да одно у меня: как бороться против этих проходимцев, ведь они сговорились между собою и провалили меня на тайном голосовании.
— Тогда не ко мне обращайся с этим вопросом, — строго ответил Лазарев. — Я сам хожу в этих проходимцах. Я голосовал против тебя на конференции.
Семенов, потрясенный, бледный, смотрел на него и не верил. То, что сказал Лазарев, было невероятно, чудовищно. Среди всех бед, обрушившихся на него, — голосования, разговоров с Ружанским, Шадриным, Чибисовым, — эта была самой неожиданной, самой страшной. Он вспомнил Шадрина и содрогнулся — до последней минуты он был уверен, что Шадрин подло лгал, что его слова о Лазареве были возмутительной клеветой, и вот, оказывается, все это правда — страшная правда.
Он воскликнул не помня себя, почти с воплем:
— Да как же это так? Иван Леонтьевич, как же это? Ведь ты же не дал мне прямого отвода! Значит, и ты хитрил, таился?
Лазарев опустил голову. Семенов видел, как краска заливает его лицо. На какое-то мгновение в нем снова поднялась надежда — нет, Лазарев не голосовал против него, он пошутил, сейчас он признается, что пошутил.
Но Лазарев справился с собой и поднял голову. Он сказал:
— Эх, Василий Петрович, в самое больное место ты сейчас попал — правильно, отвода я тебе не дал. Вчера шел с конференции домой и все себя спрашивал — почему так получилось? Можешь поверить — не хитрил и не таился. Да и не в характере это у меня.
Он говорил очень искренно, открыто, так дружелюбно делился своим недоумением, словно разговаривал с близким приятелем, а не с человеком, против которого выступил и которого провалил, может быть на всю жизнь покалечил.
А Семенов с болью, задыхаясь, все твердил упрямо одно и то же:
— Но отвода ты не дал? Пойми, не давал ты его. Как же это получается?
Лазарев с состраданием смотрел на Семенова. Он видел, что тот не слушает его и даже не желает слушать. Он сказал сколько мог мягко:
— Верно, все верно, Василий Петрович. Нехорошо это вышло с отводом. И знаешь, почему это так получилось? В последнюю минуту я растерялся и усомнился в своей правоте. Помнишь, в выступлении я говорил, что ты обюрократился, не можешь уже по-настоящему руководить. А перед самым голосованием я подумал: «А вдруг я преувеличиваю его недостатки?» И решил: «Ну что же, раз так, пусть меня скорректирует масса без нажима. Не буду давать ему отвода, просто проголосую против». А вышло, что не один я так решил — большинство решило голосовать против.
На это Семенов не мог ничего ответить. Он, впрочем, уже не искал ни ответа, ни возражений. Он чувствовал себя опустошенным. Ему не хотелось больше ни говорить, ни слушать. Поднявшиеся в нем при первых словах Лазарева возмущение и негодование уже перегорели. Долгая яростная борьба с самим собою и с другими, которой он жил всю эту ночь и день, подходила к неизбежному концу.
И вопрос, заданный им, еще недавно самый главный для него вопрос, был произнесен устало и равнодушно — ответ на него уже не интересовал Семенова:
— Как же это случилось, Иван Леонтьевич, что и ты и все вы оказались против меня?
Он даже не заметил, что Лазарев не сумел сразу ответить на этот вопрос, так ему было безразлично все, что Лазарев скажет. Лазарев сидел и думал. Он вспомнил свои собственные сомнения и колебания, вспомнил, как сам он медленно и мучительно приходил к мысли, что Семенов не годится на пост первого секретаря, и решил, что рассказ обо всем этом и будет лучшим ответом на вопрос. Он начал с того, как Семенов приехал сразу после окончания войны в Рудный и как его тогда все принимали.
— Не преувеличу, мы тогда были в тебя влюблены, — говорил Лазарев. — Я так прямо всем и говорил — какие молодые талантливые силы растут в партии, счастлива партия, что расцветают ее кадры.
Он оживился, вспоминая того, раннего Семенова. Он подробно его описывал — молодой, задорный, инициативный, смелый. Он подбирал, словно нарочно, самые хорошие слова для его характеристики. Семенов с усилием заставлял себя слушать — он многое уже забыл из того, о чем Лазарев так ясно напоминал. Лазарев говорил о борьбе Семенова с Печерским за внедрение на производстве среднепрогрессивных норм и за механизацию строительства. Он напомнил, как Семенов ездил по предприятиям, вызывал инженеров на консультацию, сам засел за книги, поехал в крайком и вдрызг разругался с тогдашним секретарей — тот явно недооценивал значение механизации.
— Вот он, каков ты был, — сказал Лазарев. — Ты горячо брался за все новое, передовое, просто кидался помогать людям, нуждавшимся в твоей помощи. А как ты работал с массами, как умел зажигать людей на собрании, говорить с ними наедине. Люди шли к тебе на прием с радостью, а не со страхом, как сейчас, — ох, как много это значило!
А Семенов, слушая его, видел и другое — свои неудачи. Да, конечно, не ошибается только тот, кто ничего не делает. Он многое делал и, случалось, ошибался. И скидки ему на эту философию, что всем свойственно ошибаться, не давали, нет. Два раза его вызывали на бюро крайкома и протирали с песочком — он все это хорошо помнит. И ошибки были пустячные, можно было их и не заметить — нет, замечали, даже раздували и предупреждали: больше не ошибайся.