Андрей Битов: Мираж сюжета - Максим Александрович Гуреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам, в России, проще: у нас понятно, ЧТО кончилось.
Империя, например. Хотя, в агонии, она еще долго будет молотить своим чешуйчатым хвостом, разметая народы.
Что-то кончилось, но ведь что-то и началось. И что кончилось, мы знаем, а что началось – не так уж. Мы-то уж знали, чего бояться: Сталина, ЧК, ЦК, КПСС, КГБ, МПС, ГКЧП. Эти скрипучие аббревиатуры, которые уже не слова человеческие, суть синонимы и страха нечеловеческого… В конце концов, что есть Сталин, КГБ, коммунизм, фашизм, лагеря, тюрьмы, пушки, бомбы, ракеты, как не персонификация нашего страха перед реальностью? Разве не мы сами их сделали? Кого же мы боимся? САМИХ СЕБЯ. А если мы боимся самих себя, то, значит, все от нас и зависит. В качестве своей маленькой победы над страхом – страхом показаться простоватым или наивным, страхом не просоответствовать уровню, страхом опростоволоситься, страхом НЕ показаться, страхом быть собою – я пытаюсь что-то сказать. И это единственное оправдание и право речи».
Итак, автор говорит, конструирует свою речь в качестве продолжения мысли, записывает буквы, выворачивает самого себя, отстраняется и наблюдает за собой со стороны (об этом уже шла речь), не испытывая порой к этому жалкому, амбициозному, порой нетрезвому человеку ни любви, ни уважения.
Читаем у Битова: «Достоевский точно не может быть у меня любимым писателем. Чего в нем любить? Слишком близок русскому человеку, чтобы его любить. Себя нельзя любить… Но он написал “Записки из мертвого дома”, и с этого многое началось. Поскольку Достоевский был первым, кто с таким дарованием попал в острог, на этот необитаемый остров, он, как Менделеев, увидел там таблицу элементов человеческих, русских характеров. Потом он уже рассовал их в романы. И Пушкин мог говорить, и Толстой, и Гоголь про своих героев, что все они – их Я. А у Достоевского не всегда это его Я, там есть и другие. А это сложно – создать отдельно взятые характеры».
Отдельно взятый Битов.
Отдельно взятый сочинитель.
Отдельно взятый Монахов.
Отдельно взятый Одоевцев-младший (и старший).
Отдельно взятый выпивающий литератор, или же, напротив, не употребляющий – «я же не могу, выпивая, написать ни строчки, я должен себе объявить сушняк, чтобы это делать. Впасть в полную схиму. Для этого нужен необитаемый остров» (А. Г. Битов).
Отдельно взятый другой литератор, запутавшийся в семьях, бывших женах и детях; «Я своих обязанностей никогда не утрачивал, с бывшими женами дружил. Все было по-человечески. Что интересно, пока вместе жили, могли друг другу и морды бить, и кастрюлями швыряться, а когда расходились, все уже было по-человечески» (А. Г. Битов).
Отдельно взятый семинарист (не Сталин, разумеется).
Наконец, отдельно взятый гениальный студент Ломоносов (тоже, к слову сказать, лобаст изрядно), что упомянут автором в «Аптекарском острове» наряду с «кровавым» Петром и «разлюбимым» Пушкиным.
И вот из всей этой круговерти смыслов и персонажей «рождается доверчивая и бескомпромиссная вера в слово» (В. В. Ерофеев). А за ней приходит в голову и мысль, от которой становится не по себе: «Все мы получаем свое – и в этом самое страшное». То есть не то, что декларируем, получаем, а то, что является смыслом нашего тайного бытования, то, ради чего мы порой бессознательно (вариант – сознательно) совершаем бесчестные (вариант – бесчеловечные) поступки, стыд за которые будет мучить нас всю жизнь, или, напротив, ведем себя парадоксально, абсолютно немыслимо и нелогично, но обретаем в этом покой и благодать наяву.
Совсем другое дело перебирать «таблицу элементов человеческих» во сне, блуждать среди перевертышей, не имеющих четко очерченных границ и явно выраженных антропологических особенностей, податливых и ярких, пугающих и манящих одновременно.
Битов, как мы уже знаем, любил записывать свои сны, находя в них недоступное наяву ощущение пространства и среды, получал возможность оказаться вне времени или, напротив, управлять этим временем.
И вот сны Одоевцева и Раскольникова, Мити Карамазова и Адриана Прохорова сплетаются в одно зацикленное видение, из которого нет выхода, сон здесь переходит в сон и повторяется в другом сне:
«Ему приснился мерзкий, жуткий, душный сон. Он таких еще не видел. От ужаса он проснулся».
«Приснился ему какой-то странный сон, как-то совсем не к месту и не ко времени. Вот он будто бы где-то едет в степи, там, где служил давно, еще прежде, и везет его в слякоть на телеге, на паре, мужик».
«Приснилось ему его детство, еще в их городке. Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый».
«Солнце давно уже освещало постелю, на которой лежал гробовщик. Наконец открыл он глаза».
И снова – «ему приснился мерзкий, жуткий…»
«Разбудила же меня подозрительная тишина» (А. Г. Битов).
Пробуждение это и вхождение в явь оказалось не менее (если не более) фантасмагоричным, нежели рассматривание одного и того же сна в разных его изводах и версиях.
Из книги Битова «Оглашенные»: «Я грозно проставил дату на первой странице, над названием. Было уже утро следующего дня – 19 августа 1991 года… Одного голоса диктора было достаточно. Это был такой отлученный демократическими переменами диктор, снова привлеченный для исполнения текста некоего экстренного и чрезвычайного правительственного сообщения. Это еще не было объявление войны, приговором это уже было… Дуло было нацелено мне прямо в лоб, и это как-то успокаивало. Потому что оно было слишком большое или потому что мы привыкли видеть его чаще в кино, чем в жизни… Мне нравились солдаты: ненервные, они ничего не имели против людей, в которых им прикажут стрелять. Так думал ничего не смыслящий в этом я, сворачивая в объезд на набережную, чтобы перебраться на тот берег, и увязая в пробке… Продравшись наконец за мост, запарковавшись поближе к оцеплению, я деликатно выполз на рекогносцировку. Было пусто и солнечно: ни машин, ни людей – разогнали или разбежались? Доброжелательность милиции настораживала. Машин не было понятно почему, но людей не было, оказалось, не потому, что не пускали. Несколько столь же осторожных, как я, любопытных делали вид, что они сюда забрели не с политической целью. Было нестрашно и невесело – никак. Брейгелевский идиот в безухой шапке-ушанке пересекал это унылое полотно в избранном им самим направлении».
Странная, право, картина, и даже не столько брейгелевская, сколько босховская, когда болезненная выдумка художника вовсе и не является такой уж болезненной и неправдоподобной, оказывая на неокрепшие и вполне себе окрепшие умы сильнейшее воздействие.
Автор вспоминает, как в детстве, пережив